На других деревьях дрозды контрабандой ели черешню, пели или небрежно посвистывали. Левшонок свистнул птицам и вышел на то место, где его опекун упал в канаву, вырытую военными поперек дороги во время маневров. Место здесь было высокое, за лесом была видна разлившаяся река. Мутная, разбухшая, невероятно широкая, она размывала берега, и они рушились, не в состоянии ее удержать. Словно не река, а огромная змея ползла по долине в сером свете дня и, тяжело ворочаясь, сметала с берегов деревья. В сырых ущельях и оврагах встречается ленивая бурая змея, толстая и короткая, очень ядовитая; прячась в прошлогодней листве, она норовит ужалить в морду пасущуюся скотину; вот кого напомнила Левшонку разлившаяся река, когда он смотрел на нее с высоты. «Что-то сейчас мой бедный Илия поделывает!» — вспомнил он о собаке и вздохнул. (А плешивая собака как раз в это время бросилась в реку, надеясь ее переплыть.)
В загоне для коз никого не было — ни коз, ни старика. В лачуге при загоне Левшонок нашел ведерко с молоком, попил молока и сел на дедову лежанку. Это была плетенка из прутьев, уложенная на деревянные козлы и застланная половиком. Как только Левшонок сел на лежанку, спустив босые ноги на землю, он почувствовал сильный зуд. Посмотрев на ноги, он увидел, что их сплошь облепили мелкие, как крупинки пороха, черные блошки. Голодные блохи прыгали, носились по лачуге во всех направлениях, впивались в его шею и руки, но он не вскочил с лежанки, не попытался стряхнуть насекомых с рук или с босых ног. Он сидел неподвижно и смотрел в открытую дверь. Видна была часть загона, зеленые деревья и за деревьями — скошенная серая полоса каменного склона, кое-где с пятнами грабинника. «Если подняться по этому склону и перевалить два хребта, увидишь городок», — подумал Левшонок.
Блохи все так же беспорядочно метались по лачуге, терпко пахло козьим навозом, выгоном, погасшим очагом и мокрой соломой. Где-то далеко, словно бы не на этой земле, еще погромыхивало, по небу по-прежнему неслись низкие тяжелые тучи, только кое-где мелькали просветы, позволявшие увидеть туманную полоску гор. Все это показалось юноше чересчур материальным. Он вдруг остро ощутил, какое вокруг запустение, как здесь все нелепо и глупо, холодно и мокро — каменное это убежище годилось разве что для голодных блох.
Он встал и пошел — к походке его подошло бы слово «отрывистая».
За порогом он обернулся и оглядел лачугу; окошко было только одно, старая дверь косо висела на ржавых петлях. Он вспомнил, как Апостолов когда-то говорил ему, что дома подобны книгам; одни из них читаешь с увлечением, другие так и не дочитываешь до конца, третьи бросаешь на первых же страницах. Лачуга вместе с загоном показалась ему книгой, раскрытой на первой странице, второй же у нее и нету и читать в ней больше нечего. Учитель объяснял ему, что люди, как и книги, остаются недочитанными и что любая попытка прочитать человека до конца тщетна. Левшонку вдруг стало жалко деда, он понял, что соскучился по нему, и тут же улыбнулся — вспомнил, как они сидели на краю пропасти, и старик сказал, что стосковался по мальчику. Сейчас Левшонок отвечал ему тем же и решил про себя, что это хорошо, коли он способен еще по кому-нибудь скучать.
После полудня он уже стоял на скалах у края пропасти. На дне пропасти он увидел неженственную женщину в сером, босую; в подол передника она набрала сухих костей, вытаскивала их по одной и бросала лисицам. Лис было две, когда женщина бросала кость, одна из них ее хватала и уносила прятать. На дне пропасти было множество темных отверстий — лисьих нор. Женщина в сером ни разу не взглянула на Левшонка, лисы тоже на него не смотрели. Серая и невзрачная эта мысль давно уже не попадалась ему на глаза, а если и появлялась в дверях, Левшонок отворачивался от нее и смотрел в окно. Она окидывала его тяжелым, как у животного, взглядом и бесшумно выходила. Иногда ему казалось, что это Отченаш входит в комнату, стоит в дверях, не сводя глаз с его синей тетрадки, и выходит, не сказав ни слова…