Все поняли, на что намекает мать, да никто не пришел ей на помощь, не продолжил. Дело в том, что мать девушки, вдова, служила у неженатого учителя, да и согрешила.
— Стало быть, сирота она, — выручил жену старик, и у всех отлегло от сердца.
— Все сиротами будем, — заметил Ондрей, а мать глянула на него, запнувшись, и подумала: «Неужто в самом деле мы все будем сироты…»
— Ну, а где мать «заработала» ее? — все же ударила она по больному месту.
— Всем известно где! — отрезал оскорбленный Янко и вскочил. Но мать не сдалась так легко, как отец, а снова повернула на свое, чтобы поскорее высказать все до конца, хотя отец уже и головой стал покачивать, подмигивать, громко закашлялся, лишь бы остановить ее.
— Мы ж тебе, сынок, только добра желаем. Ну что тебе проку от ее красоты, красота минет, главное, чтоб работящая была. А работница она — тьфу, что тут…
— Не смейте так говорить, не то я!.. Что вы о ней знаете, какая она на работу?
— Что знаю? Ничего не знаю! — Мать испугалась, но тут же опять взялась за свое. — Ну, ударь меня, ударь! — закричала она со слезами в голосе.
Но Янко уже выбежал вон, хлопнув дверью. Отец не поднял головы и по-прежнему сидел, обхватив ее ладонями, а дети Ондрея затихли, как цыплята, когда наседка закудахчет испуганно.
— Из-за какой-то вертихвостки! И все ж я тебе скажу, на что она горазда — только песенки распевать… Голь перекатная… Ни добра, ни земли — ничего, что волос на ладони… — И она ткнула пальцем в свою черную, натруженную ладонь. — Служит она, как же. Три места за год сменила. Уже и у священника была, и у нотара, а теперь в корчме у еврея. Это я тебе, слышишь? Можешь и не слушать, — говорила она в сторону двери, — но я тебе до смерти не позволю, ни за что… Пока сил достанет… хоть бы ты со злости и уехал в Америку.
— А я скажу, что уже и отцу говорил, — отпустите его, коли хочет ехать. И в жены пускай ту берет, что ему по нраву. Ему ведь с ней жить. Почто ему маяться с какой другой, что не мила! — вступился старший брат.
— И ты туда же? Его сторону держишь? — прикрикнула мать на Ондрея.
Так прошло с полгода, а Дробняки все не могли договориться; но потом отца удалось смягчить будущими долларами, да и Ондрей то и дело принимался мать уговаривать, чтобы отпустила брата, чтоб дали ему на билет. Родителям он говорил, что Янко там забудет про девушку, а про себя думал: Янко уедет и не вернется, а он, Ондриш, со временем выплатит брату за его надел, выплатит, сколько тот пожелает. Детей-то у них прибывает… за четыре года трое.
Помог он брату с Америкой, и тот — даже прокляла было его мать, но под конец, когда уж на поезд садился, когда паровик свистнул, когда уж последнее облачко дыма растаяло и не видно стало, как Янко машет шляпой, получил он благословение и от рассерженной матери — уехал…
Отец прощался с сыном уже на веки вечные дома, он-де не поедет в город, стар стал, слаб. На прощание и мать смягчилась, да и невестка плакала по деверю — недобрые люди могли бы этого и не понять, не зная, что у нас, словаков, плачут, разлучаясь и с коровой, с конем, если не надеются их больше увидеть… Лишь Ондрей, хотя и стер слезу, но держался по-мужски. Как и подобало.
Янко опустился на колени, отец положил ему руку на голову и перекрестил его, и так был расстроен, что из-за слез все не мог выговорить: «…и ду-ду-ду-духа святого!»
И уже пошли садиться в телегу, как вдруг и отец велел принести ему сермягу. Дома осталась только невестка с детьми.
Когда ехали по деревне, Янко кланялся на, обе стороны; вот и околица, но как подъехали к корчме, Янко вдруг соскочил — ударило ему в голову, что надо купить сигары на дорогу. Вошел он со стороны лавки, а вернулся через кухню. Это заметила и мать, и в ней все закипело. Хотя — кто его знает? В такую минуту не диво и ошибиться дверью… Правда, Борку потом хозяйка корила, но той — хоть бы хны, не подала и виду, что переживает; дескать, другой найдется, коли этот уехал; она еще и песню запела:
На станции опять стали прощаться, но из-за крика и шума ничего не было слышно, только слезами обливались. Братья махали шляпами, а старый отец — палкой, о которую опирался. Махал, махал, да и перекрестил ею. Старуха мать, прижав ладони к беззубому рту, плакала, подбородок ее дрожал.
Мать — всегда мать.
Третий месяц шел, как Янко уехал, а о нем ни слуху ни духу. И то правда, путь неблизкий, да и из гордости он не хотел писать прежде, чем устроится на работу.
Поехал-то он, правда, к знакомым, и адреса у него были, целых четыре, но от одного знакомого до другого добраться — это не то, что дома добежать до соседей.
— Пропал мой сын, нет уже его в живых, — причитал добряк отец, но мать и сын с невесткой уговаривали его, что, дескать, и жизнь и смерть — все в руках божьих…
— И без вас знаю, да ведь…
— Может, помер, а может, и жив. Какая-никакая весточка, а пришла бы. Ведь у него паспорт был, — разъяснял отцу Ондрей.