— Тогда помолись своему богу, чтобы он ниспослал немножко храбрости и капельку ума твоим родственничкам, не то их леопард в клочки разорвет.
— Я помолюсь, сын мой. И за тебя помолюсь тоже, чтобы он дал тебе силы совершить доброе дело и помочь им пережить этот опасный час.
— Можешь обо всем молить бога. Партийной ячейке нужно теперь молиться, потому что у нее сила… Ха-ха-ха… Коммунисты, они бога не боятся. Я бы сказал, что это бог их боится, потому что делает все по их желанью.
Обрежэ осуждающе глянул на него, но ничего не сказал. Мурэшан хохотал и, казалось, никак не мог остановиться. Однако он оборвал смех, как только старик заговорил. Теперь голос Обрежэ звучал сухо и резко, словно свист косы, хотя в нем и нельзя было уловить гнева:
— Иосиф, дорогой, есть у меня тут одна фотография, я давно купил ее у одного бедного человека. Ты был тогда еще начальником над коммунистами. Много я денег отдал за нее. Теперь я за нее столько не заплатил бы. — Старик поднялся со своего стула, подошел к сундуку, встал на колени и забренчал ключами, не переставая говорить: — Фотографию эту я очень берег. Долго я искал человека, у которого она была.
Пока Теофил стоял на коленях спиной к нему, Мурэшаном на миг овладело страстное желание выхватить нож и вонзить его старику в затылок, повыше воротника, в ту мягкую выемку, откуда начинается шея, как не раз доводилось ему делать. Ему представилось, как старик валится на пол и кровь тонкой струйкой течет из уголка рта. Но миг этот прошел, Мурэшан остался сидеть, а Обрежэ принес что-то завернутое в кусок бархата.
— Никому я ее не показывал, кроме Корнела. Он сказал, что девушка очень красивая, — продолжал он.
Старик показал фотографию, на которой Мурэшан был снят в парадной форме: лакированные сапоги, черные галифе, широкая рубаха, портупея, ремень. В одной руке у него пистолет, а другой он держал за волосы почти раздетую, полулежавшую на земле убитую девушку. На виске и на растерзанной груди четко выделялись пятна крови. Мурэшан на фотографии весело улыбался.
Посмотрев на фотографию, Мурэшан ничего не почувствовал, он только никак не мог вспомнить, где же все это происходило. Он смотрел на большие квадратные камни мостовой, но не мог сообразить, где же это случилось. Сзади стояло дерево, рядом торчали чьи-то сапоги. Был ли пасмурный день, или все это происходило рано утром, потому что фотография была серой, затемненной? Мурэшан даже забыл, он ли убил эту девушку или еще кто-то. Кажется, она ему понравилась, такая тоненькая и нежная, он хотел ее изнасиловать, но остальные воспротивились. Теперь он мучительно напрягал память: где и когда мог он оставить или потерять эту фотографию?
Обрежэ снова завернул фотографию в бархатный лоскут, подошел к сундуку, встал на колени и опять забренчал ключами.
— Много я молился, сынок, и бог просветил меня. — Обрежэ вновь говорил ласково, медоточиво, и щеки у него пылали от благочестия. — Много нам нужно молиться, чтобы укротить зверя. Всем молиться. Может быть, господь бог потребует жертв, ведь сила его безгранична. Тогда мы принесем в жертву богу самого дорогого из его сыновей, и господь бог смилостивится над нами.
Мурэшан не понимал, куда клонит старик. Он чувствовал, что Обрежэ намекает на убийство одного или нескольких человек, но только не его, Иосифа. Он с удивлением смотрел на широкое, полное лицо старика, сияющее такой безмятежностью, что невольно стал улыбаться, обнажая желтые клыки и бледные десны.
Старику показалось, что Мурэшан все понял, и он несколько раз осенил себя широким крестом, благодаря всевышнего.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
С самого утра в понедельник в селе началось какое-то странное оживление. Может, оно началось раньше, но Филон Герман заметил его только тогда, когда вышел на улицу, застегивая длинный, до колен, суман. Множество людей, несмотря на сильный мороз, спешили кто куда. Он заметил, что люди как-то переменились: они уже не смотрели доверчиво и спокойно, как бывает это, когда долгое время все живут вместе, вместе работают и веселятся, поют одни и те же песни, танцуют одни и те же танцы, одинаково думают и рассуждают и говорят на один манер, мягко и тягуче. Здороваясь, люди теперь смотрели как-то искоса, исподлобья и разговора не начинали сразу, медлили, выжидали чего-то. Исчез и открытый, дружеский взгляд, который делал всех понорян похожими друг на друга: в глазах у одних сквозила издевка и злость, другие оглядывались по сторонам, словно охваченные подозрением, большинство выглядело озабоченными.
Филон Герман обратил внимание, что многие, поравнявшись с ним, замолкают и здороваются как бы нехотя. Зато другие улыбались издалека и окликали его:
— Доброе утро, дядя Филон. Как дела?
— Хорошо.
— Ну, значит, все хорошо! — радовались они и подталкивали друг друга локтями.
А один чернобровый отчаянный парень, имени которого Филон и не помнил, знал только, что он Аугустину Колчериу племянник, сказал ему, поводя цыганскими глазами:
— Все будет хорошо, иначе и быть не может! — и засмеялся во все горло.