Они разделись и легли в постель, которая у Софии всегда была мягкой и теплой. Тоадер сразу заснул. София еще долго лежала, глядя в темноту и устало думая, что никуда ей не деться, что и завтра придется читать непонятную книжку и ломать себе голову, что опять придется ходить на собрания и слушать, как яростно спорят люди о неведомых ей вещах, что опять она будет заботиться о детском садике и никогда не посмеет пожаловаться Тоадеру, что устала от этой жизни, которую тащит, словно воз, перегруженный тяжелыми мешками.
А рядом с ней, тихо дыша, спал муж.
В широкой лощине, продолжает которую просторная долина Муреша, спит село Поноаре. Поздняя ночь распростерла над селом бесконечную тишину. В чистом свете полной луны словно днем видны белые хаты с потемневшими дранковыми или камышовыми крышами, выстроившиеся вдоль трех длинных и широких улиц, которые пересекают три другие улицы, такие же длинные и широкие, обсаженные старыми яблонями. Посреди села квадратная площадь, зараставшая летом густой птичьей гречихой, — настоящий рай для гусей и кур, — где по временам раскидывал грязные шатры цыганский табор с табуном диких красавцев коней. С восточной стороны площади стояла православная церковь с остроконечной колокольней, похожей на палец, требующий к чему-то внимания, рядом в длинном массивном здании с большими слепыми в этот поздний час окнами находилась школа, а напротив — двухэтажный дом правления коллективного хозяйства «Красный Октябрь».
На площадь выходили еще три старых дома, сады и один новый дом, построенный всего год назад. Это был крепкий дом под черепичной крышей с тремя окнами на улицу и двумя толстыми трубами. Новый дощатый забор, блестевший при свете луны, окружал дом и чистый, тесноватый двор: большую часть земли хозяева отвели под сад, отгороженный от двора плетнем с перелазом. Виден был и колодезный журавель, тоже новый, и крытый камышом сеновал, рядом с приземистым хлевом.
Окна этого дома, смотревшие на улицу, не спали. Они устало моргали, упрямо сопротивляясь ночной темноте. За белыми ситцевыми занавесками светила лампа. Бронзовая с голубым фарфоровым абажуром, она стояла на круглом, орехового дерева, полированном столе и освещала ровным, холодным светом большую комнату. Между домоткаными шерстяными дорожками блестел деревянный, покрытый золотисто-желтой краской пол. Разностильная городская мебель: черный, лакированный шкаф, широкая кровать вишневого цвета и слишком высокий для низкой кровати ночной столик — плохо уживалась с деревенскими скатерками, покрывалами, дорожками, с дешевыми литографиями в золоченых рамках, развешанными по стенам, — и комната от этого казалась странной и неуютной.
На сером плюшевом диванчике лежал Викентие Пынтя. Был он в шапке и тяжелых ботинках, подбитых подковками. Глаза у него были закрыты, но он не спал. Он думал. Вот уже два часа думал и молча кипел от злости.
Викентие Пынтя один спал в этой комнате, куда без его разрешения никто не смел войти, даже для того чтобы открыть окна. Жена Викентие, Аника, женщина мягкая, покорная, спала в комнате, выходившей в сад, которая служила также и кухней. Вместе с ней спала и Ливица, их четырнадцатилетняя дочь, которая еще училась в школе, такая же тихая и запуганная, как и ее мать.
Викентие не любил свою семью. Не любил Анику и женился на ней только потому, что человек должен жениться, а он был бедняком, и никакая другая девушка за него не пошла бы. Не уродливая, но и не красивая, эта бедная, хилая женщина жила возле него, словно тень, молчаливая и заботливая. Она штопала ему, обстирывала, рожала каждые два года по ребенку, за которыми ухаживала с редкой преданностью. Однако из десяти детей пятеро умерли в раннем детстве. Только она одна оплакивала их и оплакивает до сих пор, принося по воскресеньям цветы на могилки, выстроившиеся в ряд на самом краю кладбища. Долгое время Викентие бил Анику, бил, когда нечего было есть, бил, когда она и дети ходили в лохмотьях, бил, когда его ругали хозяева, когда подыхали поросенок или курица, которую намеревались продать на базаре, когда град побивал посевы или солнце выжигало кукурузу, взятую под издольщину у одного из деревенских богатеев. Он бил ее потому, что не знал, как выместить свою злобу на подлую судьбу, и потому, что Аника все сносила и только просительно стонала: «Не бей так сильно, Викентие», даже не утирая слез, ручьями текущих по лицу, в то время как детишки, кучей забившись в угол, молча и испуганно смотрели на них.
Но пришли лучшие времена, и Викентие перестал бить жену, относился к ней безразлично, не замечая ее, как не замечают порога, через который ежедневно переступают десятки раз. Аника готовила, убирала, стирала, шила, ткала; работала и в коллективном хозяйстве, все так же тихо, молчаливо и старательно. Викентие не спрашивал, что делает она, Аника не спрашивала, чем он занят. В их доме целыми неделями стояла ничем не нарушаемая тишина.