Растроганный этой сценой господин обер-лейтенант пытался повлиять на бродягу, который целыми ночами где-то шатается по лесам, а днем спит в единственной комнатушке и, лишь только открывает глаза, ругает мать, тиранит весь дом. Что он намеревается делать? Что он из себя представляет? Что из него будет? Что он кончил? На что думает жить?
И так, слово за слово, дело дошло до скандала, кончившегося тем, что несчастный больной бродяга ударил мать стулом по голове, а господина обер-лейтенанта Ратковича (идиота проклятого!) выбросил за дверь. С тех пор ни Рачич, ни Раткович не сказали друг другу ни слова. Но началась война и в один прекрасный день рекрут-домобран Рачич прибыл в школу на Цветной улице под командование молодого элегантного капитана господина Ратковича-Ябланокого, легендарного героя, имеющего целый ряд военных отличий, искусного стратега.
Раткович решил не замечать Рачича; он знал, что Рачич — «националистический журналист», который (фи! какая грязь и бесхарактерность!) писал за белградские деньги всякую чепуху! Теперь, когда Белграда нет, теперь эти собачьи морды молчат! Притихли, как раздавленные скорпионы! Паразиты! (Между тем все это было не совсем так, ибо Рачич никогда не был националистом.) И все же ради его несчастной матери (которая умоляла о протекции госпожу Ябланскую, о чем Рачич, разумеется, ничего не знал), ради этой несчастной женщины Раткович предпринял кое-какие шаги, благодаря которым Рачича, как грамотного журналиста, должны были перевести в батальон, где по инициативе Валленштейна составлялась пресловутая хроника славного батальона. (Валленштейн задумал создать своего рода эпическое произведение, полное дифирамбов героическим подвигам его полка. Произведение это предполагалось продавать в пользу Красного Креста.)
Однако Рачич, встретив как-то Ратковича в коридоре, подошел к нему запросто, без положенных по уставу церемоний, и заявил ему, что нуждается в его протекции меньше всего и просит оставить его в покое.
— Ты дурак! Понимаешь? Ду-рак! И не лезь не в свои дела, ибо это бесполезно! Никто тебя об этом не просит! Я хочу на фронт! И как можно скорее.
Выходка Рачича настолько поразила Ратковича, что он с минуту не мог прийти в себя. Что это? Какое-то ничтожество выговаривает ему, как слуге, а он еще хотел помочь ему! И отошел не по уставу! Повернулся спиной и был таков! Сумасшедший! Однако, это уже переходит все границы!
С тех пор Раткович не давал Рачичу увольнительных в город, на мелкие клочки разрывал его заявления. И чего он добился? Рачич ночевал в городе без увольнительных и никогда не приветствовал капитана по уставу. Каждое утро Кохн докладывал господину капитану, что домобрана Рачича до самой побудки в казарме опять не было. Раткович скрипел от ярости зубами, не зная, что делать с этим упрямым болваном. Связать, посадить в одиночку, предать суду? Он сам чувствовал себя связанным по рукам и ногам (что бы сказала на это несчастная мать этого сумасшедшего, да и его мать!), он страдал, словно от открытой раны, а Рачич по-прежнему, к удивлению всей роты, продолжал ночевать в городе. Отношения их оставались напряженными и необыкновенно запутанными. Наконец сегодня чаша терпения переполнилась: Раткович вышел из себя и показал-таки, на чьей стороне сила…
Когда Рачич видел, как избивают людей, его охватывала дрожь. Звон пощечины, гримаса боли на лице застывшего как восковая фигура домобрана, нижняя челюсть начинает двигаться, словно у жвачного животного…
Почему человек бьет человека? Почему никто не дает сдачи? Господи, хоть бы кто-нибудь дал сдачи!
Рачич, стоя в строю, испытывал непонятный, невыразимый ужас перед пощечинами. А сегодня, когда пощечины обрушились на него, он принял их спокойно. Удары на него сыпались не на учебном плацу (это что — будни солдатской жизни!), а посреди улицы, на глазах женщин, детей, пассажиров трамвая. На виду у всей улицы! И — ничего! Пошел себе дальше в своей шеренге, окидывая взглядом стоящие вдоль тротуара дома с окнами на север. От ветра и дождя штукатурка на стенах обвалилась и обнажила красные кирпичи. Он спокойно разглядывал все это, прислушиваясь к барабанному бою, наблюдая ритмичное покачивание спин в рядах и, подобно прочим домобранам, слева и справа от него, четко держал ногу.
А ведь его не только ударили. Его свалили в грязь да вдобавок пнули ногой. И что он мог сделать? Скинь он ружье и раздроби полковнику череп, его бы пристрелили! К тому же, если быть точным, сегодняшние пощечины были не первыми в его жизни. Разве покойный отец не бил его? Еще как! Плеть, оставшаяся после подохшей собаки, всегда висела для этой цели на стене. И мать била его! И учитель, и священник в школе на Цветной улице! Сколько раз! А мало он натерпелся от уличных громил! А в гимназии разве его не били? И позднее, в так называемой жизни! Женщины, редакции, идеи, товарищи — ох, господи, господи, сколько их было, этих пощечин! Сколько унижения! Позора! Нищеты! Долгов… Унижения…