Читаем Избранное полностью

Кралевича очень взволновали все эти события, его мучили мысли о том, как это получается, что человек становится этакой скотиной и ради наживы губит своих ближних. Этих глупых обезьян-обывателей все в жизни жжет, как крапива, и колет, как еж, а живут они за решетками предрассудков и не в силах освободиться от них. Жизненные невзгоды ранят их, а источника своих страданий они не знают. Кружатся они, как майские жуки, в трактирном чаду и грязи, грызутся, поедают друг друга. День после барышниного самоубийства обрушился на Кралевича, как вздувшийся поток, полный тяжелых камней: несчастная учительница, потерявшая ноги и изнасилованная, повешенный поп и его несчастные дети, слепой офицер, для которого детская прогулка в Подсусед — самое дорогое воспоминание в жизни, за повторение которой он готов отдать остаток жизни, забеременевшая туберкулезная девушка, человек, заражающий тифом сотни ближних, повесившаяся в подвале барышня — все эти несчастья потрясли Кралевича до глубины души и вывели из равновесия.

— Что же тогда? Если эти безобразные и, безусловно, бессмысленные явления ни к чему не ведут, если над ними нет ничего, что могло бы служить их оправданием, что тогда? Если они — конечное в бесконечном, то единственный возможный их смысл — очищение. Очищение в высоких, смиренных мыслях, очищение в стихах, красках или звуках. Разве музыкальный вихрь, возникающий в моей голове, когда я смываю своими мыслями эти позорные пятна, когда оплакиваю их слезами и врачую красотой — единственный смысл? Фу! Противны мне эти вихри музыки и очищение; все отвратительно до сумасшествия! Презираю, проклинаю и плюю на все это!

Так мучается Кралевич, и мысли разрывают душу, и кровь ударяет в голову.

— А что, если все эти жизненные явления не представляют собой конечного, если в основе их лежат комплексы неких глубоких мотивов, если наше настоящее — не что иное, как следствие вчерашнего? Если нынешние ужасы находятся в абсолютной связи с другими ужасами и трагедиями? Что, если явления, составляющие суть всей современной нелепости, больной и безумной, закономерно обусловлены, как и все жизненные детали? Вопросы! Вопросы! Что мне до Целого? «Я» — деталь, в которой пробудилось сознание, и «Я» — Целое, в котором проявляются одновременно все, даже самые бессмысленные, детали! «Я» — Целое над всем Целым! «Я» хочу быть абсолютом! И мое право сильнее всего, стоящего надо мной! «Я» хочу быть над всем!

Так говорил Штирнер, и так, его словами, бредит в болезненном, ипохондрическом монологе плетущийся по улице последователь Штирнера Любо Кралевич. Удрученный, как в полусне, он неожиданно очутился перед дверью больничной мертвецкой.

— Да, барышня! Что с этой несчастной повесившейся барышней? Дай посмотрю! Ее, наверное, уже всю изрезали, рассекли на части, разложили на столе, обитом жестью, вынули внутренности! Пойду навещу ее!

Барышня лежит на столе, покрытая чем-то белым, из-под покрывала торчат ее толстые, будто отекшие (и не совсем чистые) ноги с большими черными ногтями; в помещении полумрак. Все эти изуродованные люди, раздавленные и уничтоженные горемыки, которые бьют своей неуклюжестью по спокойствию Кралевича и сегодня, и вчера, и всегда, и давно уже, — все они заплясали перед ним в чаду формалина, карболки и мерзости, горькой и отвратительной.

— Чем я провинился перед ними? Они утонули в бурю! А я не утонул! Я еще плыву на своем корабле. А бросился ли я за кем-нибудь из тонущих, чтобы помочь ему? Почему я не пытался спасти барышню? Целыми ночами я слушал, как она тонет, и не помог ей! Оттолкнула меня! Оттолкнула! Прогнала! Я пытался; она сама не захотела! Я не виноват! А, может быть, ей лучше чем мне, плачущему над ней? Она спокойна. Она — положительная, зафиксированная точка в вечном изменении, она — решение проблемы!

Внизу по улице плыли опьяненные безумием толпы народа, они восторженно приветствовали карету австрийского принца эрцгерцога: была иллюминация, гремела музыка, развевались знамена, стреляли из ружей. Внизу на улице шумел и вопил людской поток, а Кралевич не мог оторвать глаз от положительной, зафиксированной точки во вселенной, оси, вокруг которой вечно вращается Все и… Ничто!

— Да! Это — Ничто! Он — победитель! И будь проклят каждый человек, который служит этому ничтожеству! А сегодня все на службе у ничтожества! И все эти люди, что кричат на улице, и епископы, и эрцгерцоги, и все организации, и все режимы, и война, и искусство, и философия — все, все на службе у этого оскалившегося страшного эрцгерцогского ничтожества! О, как я тебя ненавижу, как проклинаю, как презираю тебя, ощерившийся гад!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»
Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»

Работа над пьесой и спектаклем «Список благодеяний» Ю. Олеши и Вс. Мейерхольда пришлась на годы «великого перелома» (1929–1931). В книге рассказана история замысла Олеши и многочисленные цензурные приключения вещи, в результате которых смысл пьесы существенно изменился. Важнейшую часть книги составляют обнаруженные в архиве Олеши черновые варианты и ранняя редакция «Списка» (первоначально «Исповедь»), а также уникальные материалы архива Мейерхольда, дающие возможность оценить новаторство его режиссерской технологии. Публикуются также стенограммы общественных диспутов вокруг «Списка благодеяний», накал которых сравним со спорами в связи с «Днями Турбиных» М. А. Булгакова во МХАТе. Совместная работа двух замечательных художников позволяет автору коснуться ряда центральных мировоззренческих вопросов российской интеллигенции на рубеже эпох.

Виолетта Владимировна Гудкова

Критика / Научная литература / Стихи и поэзия / Документальное / Драматургия