Читаем Избранное полностью

Как ревностный репортер «Хорватского слова», Кралевич протолкался через толпу прислуги. Его пропустили: газетчиков и полицию толпа всегда пропускает вперед, уважая их, как нечто нужное. Он вошел в безнадежно холодную и мрачную подвальную каморку. Подушки, одежонка — все здесь было разбросано, рваный мешок (вместо ковра) перед кроватью скомкан. На столе — немытые кофейные чашки с намоченным хлебом, дешевый базарный сервиз для спиртных напитков, на стенках развешаны китайские плетенки, а на них — открытки с видами голубых тропических островов Тихого океана, пестро и аляповато раскрашенные картинки. И на всех открытках один и тот же мужской почерк — меланхоличный, неровный, порой энергичный с какими-то неожиданными, темпераментными рывками. На всех открытках, приколотых слева и справа от «окна», на китайских лакированных плетенках ни одного слова, кроме приветствия (без подписи и адреса: Kleinmayer Marta. Zagreb. Hungary[40].

— Значит, барышню звали Марта Кляйнмайер. Бог знает, кто писал этой Марте Кляйнмайер столько открыток, на которых стоят почтовые штампы со старыми, довоенными датами.

Шкаф, стоявший перед завешенной мешком дверью, что ведет к дворничихе, отодвинут. Над дверью вбит большой гвоздь, называемый у нас в городе костылем, и на этом костыле — веревка, врезавшаяся глубоко в белую бескровную шею барышни; на шее, под синим кругом, образовалась большая, с яблоко, опухоль. Под барышней мокрые доски и опрокинутый стул. На столе, заваленном разной мелочью — гребешками, пучками женских волос и кожурой от сала, — стоит грязная керосиновая лампа. А напротив стола пианино.

— Значит, это была не цитра! Это — пианино, его звуки раздавались в долгие часы ночных бодрствований барышни. Но какое пианино! Жалкое, обшарпанное, разбитое. Старомодный музыкальный ящик с облупившимся лаком и облезлыми клавишами, похожий на беззубого старика; бедное, искалеченное пианино!

Как во сне, Кралевич подошел к инструменту и остановился; ноги его подкашивались. На пианино, рядом с покрытой пылью цитрой, стоял портрет молодого человека с прекрасной, буйной шевелюрой. Все, все в этой комнате безнадежно, пыльно и убого, один портрет в золотой рамке блестит; видно, что эта обрамленная золотом фотография — центр не только конуры, но и всей жизни барышни, так трагически окончившейся на гвозде. Пыль с портрета была тщательно вытерта, и, видно, совсем недавно. Может быть, еще сегодня, перед самоубийством бледная, бескровная рука барышни с благоговением коснулась его. Люди из комиссии говорят, что самоубийство произошло еще утром. Перед фотографией молодого человека с упрямыми губами и смелым лбом стоит зеленая веточка, и юноша с черными вьющимися волосами, спадающими на плечи, выглядит здесь необычайно празднично. Его лицо, напоминающее лица статуй Микеланджело, излучает странную, покоряющую силу, и она разливается в этой вонючей, заплесневелой дыре, как свет иконы.

— Значит, здесь, в этой норе, страдала Марта Кляйнмайер. Здесь ее задушила жизнь, как паводок суслика. — И Кралевичу стало ясно, что существует Некто, повелевающий, неизвестный, невидимый, кто следил и за Мартой Кляйнмайер, кто сознательно и обдуманно, от первого дня ее рождения и до сегодняшнего дня готовил ей с непонятной целью такой трагический конец. Кралевич пытался глубоко продумать эту свою неожиданную мысль, как делал обычно. Он не задумался, вершит ли Некто свое гнусное дело палача под давлением какой-то высшей силы, не пришел ни к какому успокаивающему заключению, которое всегда кончается глубоким, хотя, и весьма наивным всепонимающим вздохом, свидетельствующим о бессилии. Нет! На этот раз несправедливость показалась Кралевичу настолько вопиюще ужасной, что ему захотелось кричать, протестовать, что-то уничтожить, открыто взбунтоваться. Его внимание привлекло пианино, и он начал обеими руками бить по клавишам, извлекая жуткие, разбитые звуки. Собственно говоря, он хотел тихо, почти неслышно, дотронуться до клавишей, но струны от первого прикосновения так зарыдали, что он, почувствовав сопротивление материи, должен был его сломить. Ужасные звуки заполнили комнату, полицейские засуетились, а господа из комиссии потребовали, чтобы у Кралевича проверили документы. Какой-то зобастый старик в форме полицейского поручика грубо и энергично выталкивал его вон, чтобы «не мешал работе служебных органов». Все взбудоражились и с шумом вытолкали Кралевича. Наступил вечер, зажгли лампы, а в печи догорал уголь и танцевали последние синеватые, ядовитые язычки пламени.

Следующий день у Кралевича был полон новых происшествий и неприятностей, и, когда вечером он зашел в больничный морг взглянуть на труп покойной барышни, нервы его были до предела возбуждены.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»
Юрий Олеша и Всеволод Мейерхольд в работе над спектаклем «Список благодеяний»

Работа над пьесой и спектаклем «Список благодеяний» Ю. Олеши и Вс. Мейерхольда пришлась на годы «великого перелома» (1929–1931). В книге рассказана история замысла Олеши и многочисленные цензурные приключения вещи, в результате которых смысл пьесы существенно изменился. Важнейшую часть книги составляют обнаруженные в архиве Олеши черновые варианты и ранняя редакция «Списка» (первоначально «Исповедь»), а также уникальные материалы архива Мейерхольда, дающие возможность оценить новаторство его режиссерской технологии. Публикуются также стенограммы общественных диспутов вокруг «Списка благодеяний», накал которых сравним со спорами в связи с «Днями Турбиных» М. А. Булгакова во МХАТе. Совместная работа двух замечательных художников позволяет автору коснуться ряда центральных мировоззренческих вопросов российской интеллигенции на рубеже эпох.

Виолетта Владимировна Гудкова

Критика / Научная литература / Стихи и поэзия / Документальное / Драматургия