— В точности не знаю… Наверное, брякнула что-нибудь… Это она могла. На язык острая… Много-то и не надо было. Вражеская пропаганда! И — в расход. Я ее последний раз видел… да, в начале марта. Как раз они в автобус садились, сказали — на экскурсию. Я шел к ней, а автобус уже отъехал. Потом нас угнали до середины апреля. Я вернулся, их уже не было. Спрашивал — никто ничего не знает… Вначале думал, послали куда-либо.
— А до марта вы часто встречались с ней?
Он внимательно взглянул на меня, как бы испытывая, что известно и что неизвестно мне. Потом вдруг, видимо решившись, заговорил:
— Часто ли? Валя Олешко! Это лучшее, что было в моей жизни. Я… — Он опять замялся. — Да что уж теперь, жизнь прожита. Худо прожита, а винить некого — все сам… Покарали за дело. Слаб оказался… Жить захотел. Мне бы надо, как винта дали, в первую очередь по ним, по фашистам. А я?.. Все собирался, да так и не собрался. Служил в охране. В карательных акциях не участвовал. Проверяли. Да вы ведь, верно, все знаете, раз пришли…
— Повторяю, о себе можете не рассказывать.
— О ней?.. Вы извините… Я сейчас.
Он вышел из комнаты и быстро вернулся. По возбуждению и блеску глаз я понял, зачем он выходил.
— Такой разговор пошел… Любил я ее, потому и горит душа. Разворошили вы память воспоминаниями. Сорок второй, сорок третий — самая черная полоса в моей жизни. А что с Валей связано — все чисто. И сама она… Что ж, ей восемнадцать было ли… Красивая и с насмешкой… По-честному скажу, меня она не очень жаловала. И воспитания другого была. Начитанная… Много про свой Алтай рассказывала, про маму, отца, как до войны жила. Я глядел на нее и забывал все — войну, оккупацию. Как сейчас слышу ее голос: «Что же это мы? Надо что-то делать… Они, гады, нарочно нас не расстреливают, чтобы сделать из нас предателей». Она мне верила. Песни пела… «Катюшу», «Три танкиста».
— Где?
— В избе… Им, девчатам, отвели избу. Вот они и жили там. Лена — это черненькая, высокая. Валя с ней очень дружила. Потом Тоня, такая простая девчушка. Откровенная. Потом еще Дуся была. Вот я к ним заходил, бывало, вечером. Правда, она часто гоняла меня. Пил я… Душа требовала… Все же я в охране служил! Как же так, русский человек — и заодно с ними… Бывало, приду к девчатам под газом. Куражусь… Говорю: «Завтра подкараулю того майора — и положу». А Валя: «Никого ты не положишь, хотя б не трепался».
— Но мысли такие у вас все же были?
— Мысли всякие были… Только врать не стану — и не пытался… Да хоть бы и решился, ничего б не смог… Что вы? Нас, русских, с оружием в Погостье не пускали… Как пошлют в охранение — дают винтовку, опять же идешь не один, с тобой немец в паре. Продумано было… Избы у кладбища, где жило начальство, охраняли автоматчики.
— Девушки имели доступ к этим избам?
— Они — да. Потому — Миллер к себе требовал. Но у девчат, кроме Веры Андреевой, оружия не было. Вера за старшую считалась. Ну, эта другого склада… Наговаривать не буду — не мне судить ее, сам хорош!
— Местных жителей фашисты преследовали?
— Если и было — никто не знал. Человек пропадал… Свой расчет был! Подальше от Погостья они не стеснялись, сотнями расстреливали, а здесь вроде показательное село — фильмы привозили. Власов приезжал, читал лекцию…
— Как вы узнали, что Валя расстреляна? — спросил я.
— Так ведь… — Он вздохнул и покачал головой, как будто это все им было думано и передумано. — Был там в Погостье Клыков, пленный… Тоже сперва в лагерь попал, как и я… Завербовали… Этот Клыков мне сперва приглянулся… Что он делал, чем занимался, я не знал. Часто выезжал из Погостья. В мае сорок третьего как-то собрались, выпили. И Клыков был… Я и спросил его про Валю — мол, где девчонки. Он: «Кто-то стуканул на них… Я думал, ты знаешь». Вроде намекает, не я ли… Я схватил его за ворот: повтори, говорю. Вышла драка. Я посильнее был, он свалился, я его и ногами… В тот же вечер меня забрали в жандармерию. Я думал, расстреляют… Нет. Расценили как хулиганство — и в лагерь, под Таллин. Там у них уголовные лес заготовляли… А после, как наши пришли, в другой конец поехал — тоже заготовлял…
— А чего ж пытались бежать при аресте?
— Дурной был… И жизнь моя дурная. И к немцам не пристал, и к своим не пришел… Обидно стало! А за жизнь все же цеплялся! Зачем?
Он сидит опустив глаза. Вспоминает.
— Бывало, пригнет голову, глаза горят: «Погодите, гады!» Но я слов ее не принимал всерьез. Что можно было сделать? Столько войск нагнано!.. Если б какая-либо возможность была, так неужели ж бы, а? Да я бы грудью…
Но в глазах его — безнадежность: видно, сам не уверен в том.
10