Все эти суды да пересуды проносились над головою Лаци, а он про них и не знал и жил своей жеребячьей счастливой жизнью, когда и еды и питья вдосталь; одного лишь ему не хватало: счастья быть в табуне, резвиться вместе с другими жеребчиками, бегать с ними по вольным лугам. Этим счастьем он наслаждался урывками, так как мать его хоть порой и отправляли на выгон, но очень скоро возвращали домой возить сено, потом кукурузу, а после кукурузы пшеницу.
Вот почему, когда Лаци маленько подрос, он то и дело отставал от телеги, чтоб подобрать на стерне какой-нибудь после жатвы оставшийся колосок либо порезвиться с жеребчиками, бежавшими, как и он, за телегой.
Бывало, так увлечется, что не заметит, куда ушла, куда скрылась телега, и тогда неожиданно настигал его крик: «Милок, Милок, э-эй!» — и он понимал уже, что зовут его и надо бежать, мчаться и ржать, ржать заливисто, чтобы знали: здесь он, он спешит, догоняет телегу; если ж не отзовется, знать о себе не даст, накажут его, к матери на коротенький повод привяжут, — как начальство велит, — а ходить на коротеньком поводе так скучно и глупо. Плетешься день целый туда да сюда, сзади, как полоумная, вихляет телега, а ты плетешься, изнывая от жажды и мучаясь голодом, да таким, что вот-вот вопьешься зубами в стоящую у кромки дороги кукурузу, сорвешь молочный початок, и тут же огреют тебя за это кнутом. Когда тащишься на коротеньком поводке, и молока материнского, как привык, на остановке не пососешь, напиться материнского молока можно было лишь с позволения Лайко.
Но всего беспокойней бывало тогда, когда шли в деревню со стороны железнодорожной станции и по гладкому бетонированному шоссе. Там шипели, выдыхая дым, паровозы, с диким треском и ревом проносились машины и мотоциклы, это был ужас, сущий ад, жизнь, можно сказать, висела на волоске, а Лаци вели, конечно, на поводе, пока не уходили подальше, за пределы этого ада.
Так в маленьких огорчениях, длительных радостях и приятных забавах протекало безмятежное детство Лаци вплоть до момента, когда явился ветеринарный врач и, обследовав жеребенка, вынес убийственный приговор: по таким-то и таким-то причинам (а обнаружить такие причины труда никакого не составляло, потому что на сотню жеребчиков лишь один или два могли остаться настоящими жеребцами, но принадлежать должны были главным образом графам, крупным помещикам и очень зажиточным хозяевам) для роли «производителя», точнее, для роли «случного жеребца» Лаци никак не пригоден. И повалили его на землю, и сделали недееспособным, то есть лишили его жеребцовой сущности.
С тех пор Лаци стал другим существом, он перестал быть конем и сделался мерином, а это само по себе несчастье особое. Уже не дано ему было узнать муку и сладость любви. Ему следовало привыкнуть, усвоить, а может быть, и понять (ибо способности понимать ничто помешать не может: ни инстинкт жеребца, ни кобылье желание, ни материнское чувство), что он уж не вольный конь, а скот рабочий, породы сильной и умной, и с человеческим именем; что жизнь сулит ему очень немного: мучительный труд, одну-разъединую радость — радость еды, и одну-разъединую сладость — сладость редкого отдыха и совсем короткого сна.
В конце концов, это тоже жизнь, и человек, верней, лошадь за столь ничтожные радости переносит и терпит все многочисленные страдания, которые и есть жизнь на свете, рабство и труд на других. А что делать еще? Не может лошадь покончить с собой, до этого она еще не дошла. Да и человек сперва должен повредиться в уме маленько, чтоб потом себя жизни лишить.
Надо жить, ибо таков порядок мира, и надо трудиться, ибо таков закон жизни. Но господи, прости и помилуй! Да ведь это же наказание божье… или нет, скорей грех против твари живой: доверить умную лошадь, животное с утонченным инстинктом, глупому либо злобному человеку. Грех этот, разумеется, проистекает от алчности, от неуемного стремленья к наживе, но Лаци, каким бы умным он ни был, едва ли об этом знал. Судьба, прослывшая якобы «величайшей умницей», решила в дела такие не ввязываться, перепоручив их фортуне, изменчивой, нелепой случайности, которой — как по всему видно — на всех и на все наплевать. Как у крестьян говорят: ежели расшибся, так тебе, значит, и надо. А понимать надо так: кому доля какая — худому человеку иметь доброго коня, хорошему человеку худого коня. Но бывает наоборот, потому что в мире, где мы живем, и в особенности на ярмарках, неподвластная рассудку случайность, хитрое надувательство и трезвая рациональность царствуют одновременно.
Вполне вероятно, что такой вот случайности был обязан и Лаци, в жилах которого текла кровь рысака: он возмужал и сделался молодым мерином на скотном дворе у Мурваи как раз в те времена, когда пятеро старших сыновей уже отделились, а Лайко, шестой, из паренька превратился в парня и приставлен был к лошадям.