Доброта его иной раз выходила, конечно, боком. Хотя лошадь животное умное и память у нее кое в чем долгая, к примеру, помнит она, где застряла или где бита была, но железной логики либо чего-то такого у лошади, само собой, нет. Потому и случалось, когда Имре Мезеи полностью полагался на Лаци, чтоб он сам выбирал дорогу, Лаци сворачивал на ту, которая вначале и впрямь была хоть куда, а дальше становилась непроходимой, непроходимой для одноконной телеги, — то в колдобинах, то с осклизлым после прошедшего дождичка подъемом (такой подъем всякой грязи похуже, потому что катится телега назад), перебираться через который чистая опасность для жизни: либо увязнешь, либо кувырнешься с него, а еще, ежели конь изо всей мочи потянет, а Лаци именно так и тянул, ему недолго и надорваться.
Случалось, Лаци помаленьку хитрил, и они из-за этого ссорились, хотя вывести из терпения Имре Мезеи было совсем непросто. Иной раз, во время уборки пшеницы, заартачится Лаци, понимать не желает, зачем ему с половиною груза по рыхлой, размытой стерне идти, когда рядом хорошая, укатанная дорога. Не понимал, что хозяин печется о нем, делает это в его интересах, — ну, и, конечно, в своих, чтоб нагрузить на телегу побольше, — другими словами, надо было идти вдоль ряда крестцов, чтоб протоптать дорогу для последующих ездок, потому что, когда в ряду сорок крестцов, перевезти их можно за восемь, а то и за десять ездок. Вот и выходит, что не только конь себе на уме, но и человек — хоть и изредка — тоже, а ежели двое себе на уме, то не всегда они ладят. И бранил тогда Имре Мезеи Лаци, как стал бы бранить человека.
— Да постой ты, постой, треклятый! Вот я тебе покажу! Так покажу, что век у меня не забудешь!
А кнут поднимать остерегался, чтоб не точили потом сожаления: такая скорбь была в глазах Лаци, так дрожал он от удара кнута, что сил не было на муку его смотреть. Лучше уж погонять по-иному: либо груза побольше навалить, либо с пустой телегою вскачь пустить, крепко вожжи держа, чтоб почувствовал: и хозяин, если захочет, может быть человеком твердым. Тут ведь дело такое: ежели два ума меж собою не ладят, надо власть свою показать. Даже конь это должен усвоить, и Лаци усвоил: горечь, которая у него порой прорывалась, не превратилась, как у многих других лошадей, в лошадиное упрямство неизлечимое.
Так он это усвоил, что случилось такое чудо: жена Мезеи его полюбила, хотя мужу никогда бы в том не призналась. Несколько лет в себе таила любовь, ничем ее не показывала. А поначалу ведь к коню ревновала, — так уж сильно любил его муж, — потом долго его ненавидела: а разве можно было иначе, когда сами хлеб пополам с отрубями ели, а ему на деньги овес, кукурузу брали; но со временем в отсутствие мужа стала Эржи коня кормить, зерно сама отмеряла и, обходя с опаской его задние ноги, так как верить коню вообще нельзя, гладила шею, ласково похлопывала по морде.
А уж как его дети любили, словами про это не скажешь. Если поклажа тяжелая, вся семья подсобляла стронуть с места телегу.
Какие чувства питал к хозяевам Лаци, выведать не удалось — кому дано заглянуть в глубину лошадиных сердец! И вообще, как распознать даже у человека, который говорить, и лгать тоже, умеет, где кончается выгодное благоразумие, предусмотрительность, а также привычка и где начинается любовь. Достоверно одно: в душе Лаци жили усердие, благожелательность и послушность, до последней возможности, до последних сил, до последнего, смертного часа, а это почти то же самое, а может, и то же самое, что люди считают любовью.
Но однажды этой бедной и все же терпимой жизни пришел конец. Та громаднейшая телега, которую тащат, возможно, лошади без вожжей, что перемешивает судьбы людей с судьбами лошадей, телега, имя которой история, принесла всем Лаци годы тяжких, жестоких испытаний. Еще в начале — в тридцать восьмом — сороковом годах — очень часто объявляли набор лошадей, и приходилось туда идти, проводить целый день в бездействии без пищи, без глоточка воды, покамест господа в сверкавших воротничках решали, пойдет Лаци со всеми прочими лошадьми или останется. Дважды его забирали чужие люди, неделями гоняли его по стране. Так сходил он в Верхнюю Венгрию, в Трансильванию. А затем Имре Мезеи был призван на военную службу, исчез из дома навсегда. Лаци впрягали в телегу либо Эржи, либо дети постарше и ездили с ним туда и сюда. Неаккуратно, неумеючи ездили, и Лаци за это сердился и сердитость свою показывал ежели не брыканьем, то упрямством да непокорством и тем, что постромки рвал, и застревал, и с места не двигался. А еще чаще в полном бездействии стоял неделями возле яслей, так как ехать с ним было некому, и скучал при этом ужасно. К тому ж и ясли большей частью бывали пустыми либо с пучком горькой сопревшей сорной травы, за которую он много раз принимался, стараясь выискать посъедобней травинку. Если ж не находил, что можно хоть через силу сжевать, подгибал ноги и ждал, когда придут женщина или дети и дадут что-либо получше, сколько-нибудь повкуснее.