По обочинам шоссе в зелени молодых посадок изредка белеет ствол одинокой березы — дуплистой, с обломанной вершиной и мертвыми суками. Разве на каком-нибудь одном еще зеленеет листва. Ствол, раздавшийся в толщину, не рассыпается в прах лишь из-за корявой коры — не поддающейся тлению бересты. Такие березы, уцелевшие, быть может, от знаменитых екатерининских посадок, видели тройку Пушкина и возок Гоголя. А сейчас они же внемлют грохоту мастодонтов-грузовиков. Знать, и человеческая жизнь не так уж коротка, если способна связать собой старую Россию с новым веком!
2
С удивительной четкостью удержала память панораму России начала века — глаза же видят ее сквозь призму истекших лет. В свои оценки мы закономерно и неизбежно укладываем весь опыт пережитого.
Людям из круга знакомых моей семьи — в городе и в деревне — все, вершившееся тогда, в первые годы двадцатого столетия, казалось предназначенным навсегда, до конца дней, довлеть России. Им и невдомек было, что крошечные подземные толчки предвещают землетрясение, что отдаленные гулы в небе — не веселящая сердце майская гроза, а знамение наступившего сурового века. Первые раскаты бурь, долженствующих потрясти человечество! Вглядись, прислушайся… И готовься! Ничто им… Живут себе, погруженные в повседневные дела. И, покорные вековой привычке пещись о своем будущем, которое надо подготовить так, чтобы оградить наследников своих от черных дней, озабоченно копят и припасают, чтобы хватило не только детям, а и на правнучьи времена. Но при этом решительно ничего не умеют прозорливо предугадать.
Современную жизнь справедливо уподобляют полету воздушного корабля: бешеная скорость и оглушающий шум… Летишь, несешься. В разрывах туч проносятся города, страны, континенты. И если случается высадиться на отдаленном аэродроме, где-нибудь на безлюдном Севере, то ошеломляет лежащая вокруг тишина, совершенная пустынность раскинувшейся кругом тундры… И смешно тихим кажется собственный шаг, пока идешь с чемоданом к низеньким домикам аэродрома.
Схожее ощущение погружения в неправдоподобный покой испытываешь, когда переносишься в далекие дни начала столетия. И как представить себе сейчас полусонный, без потрясений, неторопливый ход жизни, укоренившуюся поколениями уверенность в прочности уклада и надежности завтрашнего дня, ограниченность мирка, пределы которого немало людей не перешагивало за свой век?
На эти ранние годы века приходится мое детство. К ним протянулись первые отчетливые воспоминания.
Если случается идти по летнему проселку, я до сих пор ищу в его запахах легкий дегтярный дух, надолго повисавший вслед за проехавшей стукотливой телегой. И отмечаю среди отпечатков гусениц и шин на укатанных колеях единичный след конной повозки…
О тех, кто в деревне завел тележку на железном ходу, упоминали особо: вся русская деревня ездила на деревянных осях. Вытесывали их из березовой колоды, долго сушившейся в тени под свесом сарая. В желобке, выдолбленном вдоль оси снизу, укреплялась железная полоса, утопленная заподлицо с его краями: оси снашивались — заведенное же дедами железо служило внукам.
Потому ли, что мальчишкам в деревне всего более дела до лошадей, но все с ними связанное запечатлелось особенно отчетливо. Кони с их кличками, мастью, нравом и повадками; полубоги, что запросто распоряжались чудесными животными; особенный, матовый стук подков выводимой из денника лошади в хомуте и седелке, непременно задевающей ленивым копытом порог конюшни.
— Балуй! — бросает через плечо, не оглядываясь, конюх, дернув для порядка за повод недоуздка. Он идет впереди с дугой на плече и смотанными вожжами. И лошадь, словно понимая, что оступаться нельзя, шагает, чуть выше поднимая ноги.
За тем, как запрягали, я следил с беспокойством: кучер мог прокатить до подъезда, опушки парка или хмуро не заметить напряженного ожидания, подобрать вожжи и укатить без грубовато-ласкового: «Полезай, что ли, барчук!»
А что за праздник — ежегодные поездки на уездную ярмарку, многолюдную, пеструю, шумную! Отец впервые прихватил меня с собой, когда мне было шесть лет.
Пока выбирались по лесной дороге на большак, кучер придерживал лошадей — темно-серую тройку, — и отец, любивший быструю езду, нетерпеливо поглядывал вперед. Пролетка раскачивалась на ухабах и корнях, пристяжные совались к кореннику или тянули прочь, оступаясь в колеях, шарахаясь от пней, кучер внимательно объезжал болотники и грязь. Меня подкидывало на жестковатом сиденье, и я крепко держался за медную скобу подлокотника.
У въезда на большак кучер слез с козел, распустил у лошадей подвязанные хвосты, выправил гривы из-под шлеек и хомута, обтер вычерненные копыта. Потом, уже небрежнее, прошелся волосяным веничком по лакированным крыльям и подножкам экипажа. Отец, державший под уздцы рысака в корню, поторапливал.
И мы полетели!..