Александр Семенович в изнеможении опускается на высокий порог двери и долго сидит без движения, грузный и обмякший. Он не может оторвать взгляда от уходящих к противоположному концу оранжереи ям, напоминающих могилы. Там, где сейчас чернеют эти ямы, он лет шестьдесят назад стоял с корзинкой, а генерал, вздумавший сам собирать персики, подавал их ему, стоя на стремянке. У Николая недовольное лицо — барин непременно сорвет не те персики, какие надо. Александру Семеновичу никак не удается представить себе Николая молодым, без морщин и сутулой спины.
Стало холодно, ноги в промокших штиблетах застыли, дрожь пробирает до костей. Пошел снег, уже не легкие снежинки, а настоящий снег. Черная земля на глазах белеет.
Придерживаясь за косяки, старик молча встает, делает несколько грузных шагов на затекших, онемевших ногах, кряхтя выбирается из развалин оранжереи и смотрит на побелевшие огороды и мутно чернеющий за ними парк.
Идти Александру Семеновичу совершенно некуда.
В КОНЦЕ ТРОПЫ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Автобус наш, застрявший в дороге, опоздал к поезду, и пассажиры разбрелись кто куда: ждать предстояло до следующего утра. Большинство подалось в местный Дом колхозника, всегда переполненный. Счастливчики, у которых были знакомые в маленьком пристанционном поселке, прибегнули к их, может быть и вынужденному, гостеприимству.
Я сидел в полутемном буфете станции за стаканом тепловатого жидкого чая. Ночевать в тесном, уставленном кроватями Доме колхозника, куда к тому же отправилась шумная компания, еще в пути досаждавшая задиристыми выходками, не больно улыбалось.
Однако что-то надо придумать — немыслимо провести ночь за голым столиком унылого буфета. Я пил чай и машинально пробегал глазами расписание, висевшее на вымазанной густо-зеленой краской стене. И лишний раз убеждался: в стороне от больших магистралей движение замирает задолго до вечера…
На знакомых названиях остановок автобуса я задерживался. Неподалеку моя родина, которую я не видел уже… уже…
Нелегкий, ошеломляющий счет! Подумать страшно, что прошло без малого четыре десятилетия — тридцать шесть ухабистых и длинных лет.
Сколько раз за эти годы я собирался навестить свое Давыдово… Да мало ли планов и намерений остаются никогда не осуществленными? Никакая жизнь не обходится без неисполненных дел, ускользнувших возможностей и тщетных ожиданий…
Я расплатился с вялой, ко всему на свете безучастной полногрудой буфетчицей и вышел на крыльцо станции — деревянное, затоптанное, с остатками краски у шатких перил. Небольшая, залитая неровным асфальтом площадь стиснута случайными постройками: торцом длинного склада, лавками, фасадом опрятного продмага, несколькими домиками, прятавшими избяную свою суть за застекленными террасками с частым, как в парниковых рамах, переплетом. Стояло это все как придется — боком к площади, углом или отступало от нее за кусты запыленной отцветающей сирени. В промежутках тянулись потемневшие, кое-как сколоченные заборы. Все тут, несмотря на асфальт, было покрыто серой прилипчивой пылью — и беспризорные, обложенные побеленными кирпичами клумбы возле станции, и зелень в палисадниках, и бревенчатые стены складов до свеса крыш. Валялись окурки, разорванные и растоптанные обертки из-под сигарет.
Куда-то уводила станционная улица, такая же запыленная и скучная, как скверик, и не манящая никуда. Задерживаться тут было тошно.
Правда, и особой досады из-за задержки у меня не было. Домой я не торопился. По возвращении из командировки мне предстояло сразу идти в отпуск… А я все еще не знал — как распорядиться. Никакой план особенно не увлекал, я колебался, зная по опыту: что бы я ни выбрал, потом все равно буду недоволен. С возрастом крепло у меня недоверие ко всякого рода решениям на будущее. И я давал обстоятельствам самим за меня определять, как поступить. Так было, вероятно, из-за отсутствия выраженного призвания и профессии по душе. Прожив достаточно длинную жизнь, я так и не прибился к делу, к которому бы крепко прильнул, брался то за то, то за другое, не полюбив по-настоящему ни одно. Я даже избегал вспоминать про тот короткий период, когда казалось, что у меня есть занятие по сердцу.
То было очень давно, в возрасте, непосредственно следующем за юностью. Я вдруг и горячо принялся за писание. В голове зароились планы произведений, трепещущих гражданственностью и великодушием, поисками высокой правды. Молодым людям моего поколения в ту раннюю пору становления нового государства освобождение всего человечества рисовалось на пороге. Так что не мудрено было отдаться юношескому стремлению высказать свой взгляд, ниспровергающий, разумеется, все авторитеты.
Но стать литератором мне не было суждено. Повинны в том были отсутствие подлинного призвания и — это я теперь особенно ясно вижу — пробелы в знаниях… Когда их недостаточно, бываешь очень самонадеянным. И долго невдомек тебе, что изобретаешь велосипед или порешь ахинею.