— Воля ваша, Николай Егорович, мне совесть не велит участвовать в подобном деле. Если быть междоусобной войне — не я начну воевать со своими крестьянами, с которыми прожил жизнь добрыми соседями.
— Как угодно, барин, а только о совести нынче лучше не упоминать. И про доброе соседство мужицкие спины наверняка лучше помнят, чем господа! — уже не сдерживаясь, повысил голос Буров. — Они вам то припомнят, чего и не было никогда. На кудашевской сходке вас мужики последними словами ругают, сходите, послушайте, как честят! Коли было что хорошее, то давно прошло и быльем поросло.
Петр Александрович растерянно молчал.
— Ну что ж, я поеду. Не серчайте, коли погорячился. Ведь у меня, Петр Александрович, семья какая — восемнадцать душ кормлю. Суке и то своих щенков жалко, верно? Как вся эта кутерьма завелась, я, ей-ей, не в себе хожу. С мужиками полная неприятность, теперь с деньгами караул кричи — навыпускали бутылочных ярлыков. Что с ними делать — стены оклеивать? С кругу жизнь вовсе сбилась… Эх, Петр Александрович, себя пожалейте, одумайтесь. Теперь по-хорошему да уговорами ничего не сделаешь. У вас молодежи полный дом, винтовки есть, всякое оружие… Да мы такого страху на лапотников нагоним, что к нам в лес по грибы не сунутся!
Буров неловко сунул Балинскому свою потную, тяжелую лапу, надвинул глубоко на глаза картуз и, ступая так же твердо и решительно, быстро вышел из комнаты.
Сильно расстроенный Балинский поднялся в свою рабочую комнату, наполненную принадлежностями охоты, рыбной ловли, фотографиями и наборами дорогих столярных и слесарных инструментов, какими столичные магазины того времени соблазняли аматеров[9]
ручного труда. Он выбрал несколько складных удочек, покрытых особым лаком, и отправился на речку.Куклинскому деду Фаддею шел сто девятый год. Раза два в лето он приходил на усадьбу Балинских, отстоявшую за семь верст от его деревни. Дойдя до кухонного крыльца — цели своего путешествия, он сразу же опускался на ступени, словно его дольше не держали ноги.
Старик приносил гостинец: одну-две кое-как сплетенные корзинки — барышням ходить по ягоды. За них его одаривали несколькими рублями.
Что деду Фаддею было действительно так много лет, не поленились проверить молодые господа, для чего нарочно съездили в приходскую церковь. Там в толстых рукописных книгах, переплетенных твердой кожей, в тех знаменитых метрических записях, куда с петровских времен вносился каждый ребенок подданных российских венценосцев, любознательные барчуки разыскали под 1809 годом выцветшую запись, свидетельствующую о том, что у Фаддея, крестьянина деревни Куклино, числящейся за отставным лейб-кампанцем Егором Майским, родился ребенок мужеского пола, нареченный Фаддеем же.
Появление деда на усадьбе всегда было событием, вызывавшим общее любопытство. Поглядеть на этот живой обломок старины стекались господа и прислуга, молодежь и детвора. Первой собиралась прислуга — судомойка, прачка, случившаяся на кухне птичница, сторож или егерь Никита. Кухарка торопилась вынести гостю отрезанный щедрой рукой ломоть пирога, проворная горничная бежала доложить о нем в большой дом.
У старика слезились выцветшие глаза, рубаха льнула к хлипкому телу, размотанные онучи свисали на лапти, открывая холщовые порты, болтающиеся вокруг тонких, как тростинки, ног. Не передохнув, прямо с дороги, он принимался за еду. При этом у него были заняты обе руки: скрюченными потемневшими пальцами одной он держал пирог, другую подставлял под рот ковшичком, чтобы не ронять крошек. Обступивших его людей всего более поражало, как, уминая пирог, дед проворно работал челюстями, с беззубыми деснами: он был похож на восковую фигуру с каким-то механизмом во рту. Однако очень скоро на его голом темени проступали капельки пота и к дряблым щекам в синих прожилках густо приливала кровь.
И на этот раз все было так же.
— Видать, не часто доводится деду отведать пирогов, — заметил конюх Семен. Не имея нужды сплюнуть, поскольку тут нельзя было курить махорку, он без обычной самоуверенности огладил вороную бородищу и смолк: без носогрейки никакого смаку в разговоре не получалось.
— Руки-то у него как грабли, — вполголоса произнесла кухарка.
— И что мается на свете…
— Ишь ты, прыткая! Не больно туда хочется. Лучше корки в водичке размачивать да на солнышко поглядывать…
— В чем только душа держится!
Занятый пирогом и к тому же глуховатый дед Фаддей не слышал ничего этого. Он по-прежнему сидел не шелохнувшись, с глазами, слепо уставленными в одну точку, — только быстро-быстро двигались челюсти и возле ушей ходили желваки. К нему наклонилась пожилая кухарка:
— Пойдем, дедушка, на кухню, супцу горячего налью…
— Погоди уводить, сейчас господа придут. Квасу ему вынеси.
По дорожкам цветника уже бежали дети, раздавались голоса взрослых.
— Раритет, курьозитет, столетний дед, — маршировал под импровизированный куплет Владимир, несший на плече штатив с фотографической камерой.