— Я, конечно, ни в чем его не виню, — неожиданно заявил мой патрон. — Ван Камп со своим ПВНД ринулся в бой столь опрометчиво потому, что не мог понять простую вещь: по закону она не вправе чего-либо требовать от меня. Я же ничего не могу ему объяснить, потому что он того и гляди усомнится в моем здравом уме. Вы ведь заметили, что одно упоминание о ноге чуть было не вышибло из него дух? Во всем виноват я сам: искупление своего тяжкого греха я доверил беспомощным служителям писаного закона, и теперь они пытаются раздавить призрак кодексами, задушить его гербовыми бумагами. А так дело не пойдет, Лаарманс. Никакие судейские мантии и жабо не залечат ее душевной раны, тут не помогут и все три тысячи статей закона. Лучше бы она умерла, не из-за того, что ей отрезали ногу — не приведи господь! — а совсем случайно: от простуды, или под колесами трамвая, или что-нибудь в этом роде. А раз уж она осталась в живых, мне следовало бы броситься перед ней на колени и со слезами признать свою вину. Если и тогда она выставила бы меня на дверь, то призрак ноги, возможно, перестал бы меня тревожить и дело обошлось бы без денег. Но как мне решиться на это? Представьте себе, что я ползаю в пыли у ее ног — точнее, у ее единственной ноги — и с воплями прошу прощения. Тетка даже не примет всерьез мои униженные мольбы, она подумает, что это очередная уловка ползучего гада, прелюдия к какой-нибудь пакости. Я должен проявить благоразумие. Прежде мне всегда сопутствовала удача, а вот тут я влип. Первый раз в жизни я свернул с прямой дороги и теперь бьюсь, как муха о стекло. Пусть это послужит вам уроком. Мы, деловые люди, должны невозмутимо принимать как должное и деньги, и проклятия, а такие глупости оставлять тем, кто имеет к этому охоту и готов по первому зову бросаться на помощь, как Красный Крест… И все-таки униженные мольбы могут иметь какой-то — пусть ничтожный — шанс на успех, ведь сердце всегда отзывается на голос сердца. Было бы, однако, слитком хорошо, если бы каждый гребец в нашей галере расплатой за одну ногу мог уравновесить все прочие статьи прихода и споем хозяйстве. Блаженна паства римско-католической церкви, решающая такие проблемы с помощью исповеди, без ползания на коленях и без денег. И я не понимаю, почему ваш родственник Ян не предложил мне облегчить душу исповедью. Это напрашивалось само собой — он же не знал, что я не верю в бога. А рекомендацию возместить материальный убыток скорее можно было бы ожидать от язычника. А помазан ли он вообще миром, как положено, ваш братец Ян? Что же, сейчас мне остается лишь испить чашу варева, столь вдохновенно приготовленного Ван Кампом. Что делать? Если я стану давать показания в ее пользу и против себя, я получу деньги назад и снова их прикарманю, но в этом случае я никогда уже не избавлюсь от ее ноги. А раз так, лучше уж не отрекаться от ПВНД, а стоять намертво. И если даже депонентская касса навсегда захватит в свою пасть мои деньги, то я, как-никак, буду знать, что выплатил свой долг, и стану жить надеждой, что госпожа Лауверэйсен не устоит перед соблазном и в один прекрасный день — быть может, переодевшись — подойдет к окошечку кассы, чтобы незаметно для окружающих взять у этого бесстрастного чудища деньги, которые она отказывалась принять из моих грязных рук.
Были все основания опасаться, что двадцатое июня будет таким же душным и жарким днем, как и девятнадцатое. Но в девять часов утра еще можно было дышать, к тому же третий зал Торгового суда был расположен с теневой стороны, и там только что вымыли пол. В зале собралось много народу — мужчин и женщин, которые тоже пришли искать правосудия в этот день. Люди в черных мантиях стояли у входа или прогуливались вдоль стены. Как видно, они были в отличном расположении духа: когда пошел какой-то их коллега, невзрачный, низкого роста, двое других схватили его и шутя немного помутузили. Время от времени то один, то другой, завидев своего клиента в толпе, приветливо махал ему рукой, а какие-то двое, протиснувшись к своему подопечному, наскоро вселяли в его сердце надежду, сопровождая свои слова бурной жестикуляцией. Их руки нервно плясали, заклиная, угрожая и умоляя, и куда лучше выражали скорбь, воодушевление и негодование, чем любой человеческий голос. Не успели мы усесться, как я услышал позади знакомый деревянный стук, и в зал вошла наша противница. Кое-кто из публики, несомненно, приняв этот звук за какой-то сигнал, повскакал со своих мест, но по мере того, как госпожа Лауверэйсен продвигалась по проходу, разделявшему левую и правую половины зала, люди снова садились. Когда же она остановилась, ей тотчас уступили место в первом ряду — единственном, где было достаточно простора, чтобы она могла вытянуть свою деревяшку.