а еще он знал, что это справедливо и для искусства, что и оно существует лишь постольку — о, неужто еще существует оно, неужто вправе существовать? — поскольку заключает в себе завет и познанье, поскольку является судьбой человека и укрощеньем бытия, поскольку обновляется в неукрощенном, поскольку оно все это совершает, призывая душу к неустанному самоукрощенью и тем заставляя ее обнажать один за другим слои своей реальности, проникать слой за слоем все глубже, проникать слой за слоем дебри ее сокровеннейшего бытия, слой за слоем проникать к вовеки недостижимым, но всегда угадываемым, всегда знаемым мракам, из которых происходит Я и в которых оно обитает, к темным пучинам становления и угасания Я, к входу и выходу души, а одновременно входу и выходу всего того, что составляет для нее истину, ей предуказано путеводной златосветною ветвью во мраке теней, золотой ветвью истины, которую нельзя ни обрести, ни сломить никакою силой, ибо милость обретенья ее и милость нисхожденья одна и та же — это милость самопознанья, что даруется равно душе и искусству как их общая истина, как общее их познанье реальности; поистине, он знал это,
а еще он знал, что в этой-то истине и заключен долг всякого художества, долг к обретению истины и выражению истины путем самопознанья, возложенный на художника, дабы душа, узрев великое равновесье меж Я и вселенной, вновь обрела во вселенной себя, дабы она в том прибытке Я, что добыт через самопознанье, узнала прибыток вселенского бытия, всесветного, вообще всечеловеческого, и пусть этот двойной прибыток может быть только символическим, изначально привязанным к символичности красоты, к символичности предела красоты, пусть познанье тем самым остается лишь познанием в символах, именно в силу такой символичности оно способно раздвинуть непреодолимые глубинные и самые внешние пределы бытия до новых реальностей, отнюдь не просто до новых форм, нет, до новых смыслов реальности, ибо здесь-то и явлена глубочайшая тайна реальности, тайна соответствия, взаимного соответствия реальности Я и реальности мира, то самое соответствие, что придает символу остроту правильности, подымая его до символа истины, то рождающее истину соответствие, с которого начинает всякое творенье реальности, проникая слой за слоем, ощупью, наугад, до самых недостижимых темных пучин начала и конца, проникая до неисследимо-божественного во вселенной, в мире, в душе ближнего, проникая к той последней богосокровенности, что, ожидая открытия и пробуждения, таится повсюду, даже в самой отверженной душе, — это вот, открытие божественного через самопознание, через познанье собственной души, и есть человеческое назначенье искусства, его долг человечности, его долг познания, а потому и оправданье его бытия, явленное в той темной близости к смерти, которая суждена искусству, ибо лишь в такой близости оно способно стать настоящим искусством, ибо лишь оттого оно и есть раскрывшаяся в символе человечья душа; поистине, он знал это,
а еще он знал, что красоте символа, сколь бы ни отчетливо-правилен был этот символ, непозволительно быть самоцелью, что, когда такое происходит и красота становится навязчивой самоцелью, тогда подрываются корни искусства, ибо тогда неминуемо извращается его творческое деянье, ибо тогда порождающее вдруг подменяется порожденным, реальный смысл — пустой формой, познанная истина — голой красотой; беспрестанная путаница, беспрестанный круговорот подмен и извращений, замкнутый круг, уже не допускающий никакого обновления, ничего уже не расширяющий, ничего не открывающий, ни божественного в отверженном, ни отверженности в божественности человека, но просто упивающийся пустыми формами, пустыми словесами и в этой неспособности к различению, более того, неспособности к клятве, унижающий искусство до искусственности, поэзию — до простой литературы; поистине, он знал это, и это было ему очень больно,