и потому-то он знал и о тайных опасностях, скрытых во всяком художестве, потому-то знал о глубочайшем одиночестве человека, коему суждено быть художником, об этом его врожденном одиночестве, которое увлекает его в еще более глубокое одиночество искусства и в безъязыкость красоты, и он знал, что для большинства такое отъединенье губительно, что одиночество делает их слепыми, что, слепые, они не видят мира, не видят божественного в нем и в своих ближних, что в упоенье одиночеством они способны видеть лишь собственное богоподобие, как будто это отличье, положенное им одним, и что такое жаждущее признанья самопоклонение все больше и больше делается единственным смыслом их творчества предательство и божества, и искусства, предательство, ибо тем самым произведенье искусства становится искусственным произведеньем, нечистым плащом художнического тщеславия, пестрым маскарадным нарядом, недостойность которого превращает в уродливую маску даже самодовольно выставляемую напоказ собственную наготу, и, хотя нечистое самоупоенье, увлеченность красотой и расчетливая выверенность воздействия, невозобновимая мимолетность и нерасширимая ограниченность такого искусственного искусства легче находит путь к людям, чем настоящее искусство, это все равно лишь призрачный путь, выход из одиночества, но не присоединенье к человеческой общности, коей ищет истинное искусство в своем стремлении к человечеству, нет, это присоединенье к толпности, к толпе, к ее клятвопреступной, не способной к клятве, обманной общности, которая не укрощает и не творит никакой реальности да и склонности к этому не питает, а просто влачит дремотное существование в забвенье реальности, утратив реальность, как утратила ее литературность, — вот самая тайная, самая глубокая опасность всякого художества; о, как больно было ему знать об этом,