— Клем теперь процветает. Занимается импортом фаянса, а может, скобяных изделий — кажется, что-то связанное с кулинарией. У меня в городе есть друг, он знаком с его семьей. У них две дочери, и обе сделали прекрасные партии. Кажется, они вышли за военных. В свое время Клем послал девочек в самую лучшую школу, но представляете? — мне сказали, что он строго-настрого запретил им учиться на фортепьяно. И не позволил держать в доме никаких инструментов. Довольно странно, правда?.. А родители Дейзи, по-моему, разорились — неудачно поместили капитал или что-то в этом роде. Мне говорили, что ваша тетя Берта оставила завещание в пользу Дейзи, но это жалкие гроши; при нынешней дороговизне Дейзи с ее пенсией едва сводит концы с концами. Говорят, дочь относится к ней отвратительно.
— О! Посмотрите! — воскликнула мисс Смит.— Наконец-то луна! Ну до чего, до чего же красиво! А теперь ни звука, и я обещаю молчать. Надо совершенно забыть обо всей этой мерзости — просто не представляю, что это на меня нашло. А знаете,— прошептала вдруг мисс Смит,— не могу объяснить почему, но луна рождает во мне странные фантазии: мне чудится, будто я слышу Шопена.
Не беспокойтесь — мы мимоходом
Летним погожим утром Эдвард Корри, сельский отшельник, высокий статный старик — точь-в-точь политический деятель в отставке,— выглянул из спальни на веранду своего старого маленького — всего две комнаты — дома и обнаружил, что на раскладной кровати кто-то спит. Что это за троица — неизвестно: лежат на спине под натянутым до самого подбородка покрывалом, да еще в темных очках. Нет, пожалуй, никто из них ему не знаком… Но до чего ж им тесно. Жаркая, липко-противная пора. Эдварду стало не по себе, и, как был в тапочках, он поспешил выйти во двор. Ясно пока одно: незнакомцы молоды и между ними, кажется, женщина.
Огромный участок, обнесенный дряхлой изгородью, обитатели пригорода прозвали уголком Корри, а для Эдварда это было все, что осталось от дедовой фермы — он изучил ее вдоль и поперек еще в школьные каникулы лет шестьдесят назад, а то и больше. Эдвард помнил выгон с ручьями, деревья — среди них и те, что росли испокон веку,— кустарники на склонах холмов, а еще вспоминались дедовы коровы, и сад, и как однажды убирали пшеницу. С той поры многое необъяснимо переменилось, да и бульдозеры «потрудились на славу»: куда ни глянь, вместо бурных зарослей прилизанные холмы, усеянные черепичными крышами. Их вид не радовал Эдварда, и он редко выходил из дому, разве что полчаса на рассвете посидит под соснами, пока шум одиноких машин не перерастет в оглушающий рев. А если ветер подует с шоссе, он принесет еще и запах гари. Щиплет глаза, закладывает уши — куда мы идем!
У Эдварда вошло в привычку выходить поздним вечером на прогулку; он брел, загребая носком ботинка сосновые иглы, и влажный воздух наполнялся их благоуханием; цепочки ярких огней вдоль шоссе напоминали Эдварду былые времена, когда разноцветные огоньки предвещали радость, безудержное веселье. А здесь на шоссе пустынно, лишь изредка пронесется машина или пройдет одинокий прохожий — ни радости, ни веселья.
Эдвард вернулся в дом и, к своему удовольствию, обнаружил, что незнакомцы ушли. Покрывало помялось, и Эдвард мельком взглянул на кровать: может, на ней не только отдыхали? Нет, слава богу, нет. Но тут он заметил, что на столе рядом с батоном — он стал короче — лежат темные очки; Эдвард направился к спальне и на пороге удивленно замер: с ночного столика исчезла мелочь. И вдруг Эдвард опешил: на его кровати, завернувшись в одеяло, лежал какой-то человек. Эдвард подошел поближе и неуверенно коснулся его рукой: веснушчатый, с золотисто-рыжими волосами парень мгновенно проснулся и на пристальный взгляд хозяина ответил дружелюбнейшей улыбкой (лазурные глаза, белоснежные зубы!). И тут же, не вымолвив ни слова, завернулся в простыню и одеяло, перевернулся на другой бок и уснул.
Эдвард занялся привычными делами: привел себя в порядок, убрал гостиную, немного поел. Потом уселся в кресло — долговязый старик, с виду кожа да кости,— и принялся сосредоточенно изучать книгу по латинской грамматике. Последнее время его больше всего занимал синтаксис, и сейчас снова мелькнула мысль: главное — совершенствовать средства общения! А в полуденный зной, когда уже трудно было сосредоточиться, он вдруг нечаянно взглянул на занавеску, что висела в проеме двери, ведшей в спальню, и подумал: а ведь за весь день парень не издал ни звука! Эдвард лениво перелистнул страницы от синтаксиса к просодии:
и отложил книгу.
Усевшись поудобней, он посмотрел в окно: вместо деревьев и цветов железобетон и асфальт; то, что прежде было лесом, теперь назовешь лишь «пустыней», и вряд ли в таком месте расплодятся божества. Эдвард взял темные очки и водрузил их на нос — спрятаться от света. Он задремал; его аскетические, надменные черты смягчились, и проглянувшая в них беззащитность, пожалуй, даже смущала.