В заключение еще несколько слов об истории тех положений, которые я защищаю и развиваю в настоящей книжке. Долг благодарности заставляет вспомнить о моих учителях, памяти которых я хотел бы посвятить свой труд, если бы это не имело вид неприятной нарочитости и претенциозности.
Когда я был еще студентом Петроградского Университета, я имел счастье слушать лекции по истории искусства профессора Адриана Викторовича Прахова4
.Прахов, по собственному его выражению, был «предан искусству от рождения». Искусство он знал и понимал до тонкости, любил до обожания. К такому пониманию, к такой любви он приучал и своих слушателей. И так как это был изумительный лектор, в совершенстве владевший яркою и образною речью, то понятно, что нас, молодежь, он сильно увлекал: следя за его изложением, и мы старались вникать во все тонкости художественной формы, чтобы в ней – и только в ней – почерпать данные для толкования замысла автора.
Только в форме, только в самом художественном произведении Прахов искал его разгадку. Он ненавидел ту показную «ученость», которая вокруг художника и его творения нагромождает горы библиографии, всевозможных исторических анекдотов и философских формул, горы слов, совершенно не касающихся существа вопроса. За всею этою импонирующею декорациею скрывается, по его мнению, лишь убожество мысли, бессилие проникнуть в художественное произведение и проникнуться художественным произведением. И Прахов как бы нарочно издевался над систематическою книжною ученостью. Свой курс по истории античной скульптуры он начал с… Лаокоона, от Лаокоона перешел к Айгинским мраморам! Как я возмущался – тогда – подобною «бессистемностью», и как поздно я понял, почему и для чего Прахов поступал так, а не иначе!
Но Прахов вовсе не был и теоретиком искусства. Вернувшись в Петербург осенью 1897 года, Прахов посвятил первую (вступительную) свою лекцию вопросу: что такое искусство? Это была не лекция, а поэма, и ответа на поставленный вопрос он нам так и не дал. Он указал на все многообразие, которым отличаются исторические проявления искусства, указал на непримиримые разногласия между учеными теоретиками, указал на недопустимость всяческих априорных эстетических построений, указал на то, что единственный правильный и возможный метод выработки определения искусства – метод эмпирический. «Что такое искусство, – говорил он нам, – могут выяснить только те, кто его создает, – художники, а не книжники – историки и философы; сначала надо изучить живое искусство, как оно есть, и на этом изучении строить теорию, а не подгонять искусство под неведомо откуда взятую теорию. Не кабинетные буквоеды, а художники-творцы – великие учители и благодетели человечества». И Прахов обещал нам, что скажет, что такое искусство, не теперь, во вступительной лекции, а потом, в заключительной. Он знал, что… ни один профессор никогда заключительной лекции не читает. И он ее не прочел. Он сам оставил вопрос открытым – но вопрос запечатлелся в душе каждого из тех, кто имел уши, да слышит, и запечатлелось в памяти уверенное указание того пути, которым можно дойти до ответа. Вот уже двадцать с лишком лет, как я стараюсь идти все этим самым путем, и до какого-то ответа я дошел – пусть мои ученики пойдут дальше, добудут более глубокий и более полный ответ.
Другим моим учителем был Л. Н. Толстой. Как раз тогда, когда А. В. Прахов заставил нас упорно искать ответа на вопрос о существе искусства, появилась книжка Толстого «Что такое искусство?».
И Толстой говорит не как мыслитель или ученый, а как художник. И книжка Толстого, если к ней подойти с точки зрения не образов, а понятий, как к теоретическому трактату, не выдерживает никакой критики. Сделайте опыт, какой делался уже не раз: дайте книжку Толстого на практических занятиях в руки студентам – они ее разнесут в клочья, докажут бесчисленные непоследовательности, неточности, неправильности фактического свойства, пробелы и т. д. Этими недочетами, по всему вероятию, объясняется, почему книжка Толстого об искусстве до сих пор не использована как следует и как можно было бы ожидать.
И я когда-то начал с того, что, проштудировав книжку Толстого, раскритиковал ее по всем статьям, так, как молодые люди по российскому обычаю всегда критикуют: обращая внимание на все действительные и кажущиеся недостатки, придираясь к мелочам, к словам, к неудачным примерам, и за деревьями не видя леса. Та новая и бесконечно плодотворная мысль, которая лежит в основе всего учения Толстого об искусстве, до моего сознания не дошла, но где-то подсознательно неизгладимо врезалась в память; и когда мне, уже на Университетской кафедре, понадобилось сформулировать свои теоретические взгляды на искусство, я был глубоко поражен, когда убедился, что я мыслю «по Толстому»!