Я спрашиваю себя: за что я люблю, за что Россия любит Тургенева? Много лет назад я купил у букиниста под Сухаревой прекрасную старую литографию – портрет Тургенева 1862 года; с тех пор она в черной рамке висит у меня на стене. Тогда я знал и любил Тургенева только по воспоминаниям юности; было весело и уютно видеть его подле себя. Но я не снял его со стены и позже, когда пришлось перечитать его и когда образовалось смешанное чувство былого очарования и зрелой критической мысли. В его повествовании есть неуловимая прелесть, в речи – певучесть, которая убаюкивает. От этих не сильных, но властных чар невозможно уйти. Когда вдали от него, среди иных забот, случайно вспомнишь о нем и в памяти встанут «Ася», «Дворянское гнездо», «Затишье», – каким уютом вдруг обвеет душу! Правда, его чары не все принадлежат ему: тут действует и очарование старого быта. Был круг людей, ходивших по мягкой земле, – мы стучим каблуками по камню; жили в усадьбах, в тихих губернских городах, в патриархальной Москве, со свободным выходом в лес, в поле, в сад; ездили неспешно и мягко по мягким дорогам, подолгу сидели на диванах и креслах: наша жизнь жестка, полна толчков и сухого треска, судорожно-тороплива и оглушительно-звонка. Во многом так действительно было, и еще больше так кажется; шум той жизни заглушён для нас далью. А люди, жившие тогда, действительно теснее сживались со своим бытом, двигались медленнее, чем мы, чувствовали теплее и непосредственнее; в их жизни, даже несчастной, было много тихих заводей, были часы раздумья, воспоминаний, задушевных бесед и долгого писания писем. Таких писем теперь не мчит по рельсам железнодорожный вагон, мы не сидим часы на балконе в грустной задумчивости; наши решения резки, наши разговоры желчны и отрывисты. И опять – еще больше кажется, нежели было; но восприятие ведь и содержит только то, что кажется. Тургенев проводит перед нами картины той жизни и вереницы тогдашних фигур. Мы тронуты и благодарны ему за наше теплое волнение, за лирическое чувство, навеваемое нам из прошлого.
Но современников, читавших «Асю» или «Первую любовь» в свежей книге журнала, увлекало ведь не обаяние старины, а манера и тон тургеневского рассказа. И ведь тот старый быт сам в себе, разумеется, не содержал ничего элегического, – во всяком случае не больше, чем наш; элегично только наше восприятие его через Тургенева. Значит, все дело – в освещении его, исходящем от Тургенева. И однако нельзя сказать, что обаяние Тургенева кроется в его лиризме; напротив, оно всего слабее там, где он вдается в чистую лирику. «Призраки» и «Довольно» – в общем бледные, а местами и неприятные вещи, и поэтом-стихотворцем Тургенев также не мог стать. Очевидно, его сила в том, что он, как редко бывает, нашел свое призвание, что тон и манера его рассказа как нельзя более соответствуют предмету его повествования. «Утро помещика» или «Альберт» Л. Толстого изображают тот же отживший быт, и однако не обвевают нас грустным и нежным ароматом старины, как повести Тургенева. Дело в том, что Толстой был духовно активен, в нем шла страстная борьба; оттого в его повестях драматическое движение не дает нам полнее почувствовать ту насыщенность и успокоенность, каких мы безотчетно ищем в прошлом. Толстой в своем художественном творчестве делал некоторое духовно-практическое дело; он рушит, ломает, срывает стропила, мерит и высчитывает, обтесывает, прилаживает, укрепляет бревна, так что в его романах и повестях слышен как бы шум и треск неустанной работы. В произведениях Тургенева – только гармоническое журчанье струй. Он не драматичен; он не работает жизненно, а только укоряет, грустит и молится. Бурное движение ему чуждо: именно потому он любит созерцать его и прославлять, как внеположное ему, как объективно-прекрасное. Он лирик, а лирика и есть не действенность и не бездействие духа, но умеренное движение духа, волнуемого желанием действовать. Оттого Тургенев не вкладывал в свои образы и картины страстного движения, – они проходят перед нами плавно и медленно; оттого и самый тон его повествования не возбуждает в нас активных чувств, но элегичностью своей как раз настраивает нас к элегическому восприятию изображаемого им быта.