Много раз указывалось на то, что в лице Оленина Толстой отчасти изобразил самого себя. Это сходство не подлежит сомнению. Особенно их сближает одна общая черта. Оленин, как и Толстой, много размышляет о своей жизни, пытается рассудочно определить свой надлежащий путь, – то пересматривает свое прошлое и решает, что все это было «не то», то теоретически определяет, как ему должно перестроить свою жизнь. Оба они похожи на разборчивую невесту, или на человека, который, владея известной суммою денег, без конца соображает, на что бы ему лучше употребить этот капитал: и то дело прибыльно, и это недурно, да все как-то страшно, – а ну, как представится еще более выгодное! Толстой пишет об Оленине: «Он раздумывал над тем, куда положить всю эту силу молодости, только раз в жизни бывающую в человеке: на искусство ли, на науку ли, на любовь ли к женщине, – или на практическую деятельность, на силу ума, сердца, образования, – тот не повторяющийся порыв, ту на один раз данную человеку власть сделать из себя все, что он хочет, и, как ему кажется, и из всего мира – все, что ему хочется. Правда, бывают люди, лишенные этого порыва, которые сразу, входя в жизнь, надевают на себя первый попавшийся хомут и честно работают в нем до конца жизни. Но Оленин слишком сильно сознавал в себе присутствие этого всемогущего бога молодости, эту способность превратиться в одно желание, в одну мысль, – способность захотеть и сделать, броситься головой вниз в бездонную пропасть, не зная за что, не зная зачем». Оленин не догадывается, что, кроме этих двух путей – случайно надетого хомута и рассудочного самоопределения, – есть третий, единственно правильный путь – органического самоопределения, когда человек, ничего не предрешая, на каждом шагу следует своему непреложному внутреннему голосу и так, простым отбором житейских возможностей, действительно изнутри созидает свою внешнюю жизнь. Оленин умствует, старается решить для себя вопрос в целом; оттого все его решения призрачны и неизменно приводят его к разочарованиям. Он едет на Кавказ, с тем чтобы начать новую жизнь, – и на Кавказе остается по существу, разумеется, тем же, чем был в Москве; его озаряет мысль, что счастье в том, чтобы жить для других, и он спешит вернуться из леса домой, чтобы поскорее сделать кому-нибудь добро, – а до добра ему и теперь так же мало дела, как раньше. Толстой не без иронии повествует об этих озарениях и поворотах Оленина; между тем он и сам был таков, и не только в 1851–1852 годах, на Кавказе, но и много позднее, – почти во весь занимающий нас период. Он не только поехал на Кавказ с тою же рассудочной мыслью об обновлении, как Оленин; но вот каким изображает его еще под 1857 годом графиня А.А. Толстая: «Он постоянно стремился начать жизнь сызнова и, откинув прошлое, как изношенное платье, облечься в чистую хламиду. С какою наивностью мы оба верили тогда в возможность сделаться в один день другим человеком – преобразиться совершенно, с ног до головы, по мановению своего желания. Хотя это было даже несообразно с нашими, уже не совсем юными годами, но мы поддавались самообману с полным убеждением…» А сам он еще позже, в 1858 году, констатировал в себе тот же оленинский самообман – воскресшую надежду на то, что вместе с наступившей весною и его душа, может быть, обновится. «По этому случаю к этому времени идет такая внутренняя переборка, очищение и порядок, какой никто, не испытавший этого чувства, не может себе представить. Все старое прочь, все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаления, даже раскаяние, – все прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки и вырастет вместе с весной!» – и тут же прибавляет: «Грустно вспомнить, сколько раз я тщетно делывал то же самое, как кухарка по субботам, – а все радуюсь своему обману, и иногда серьезно верю в новый цвет и жду его».