Эта черта – не внешняя, как могло бы казаться; она, как глубоко идущая щель, позволяет нам заглянуть в психику Толстого. Странное дело: он столько раз терпел неудачи в своих попытках обновления, и все-таки, наперекор опыту, почти против воли, он как-то внутренне убежден, что стоит человеку хорошенько понять и крепко захотеть – он может сознанием принудить свою душу к обновлению. Казалось бы, и свой, и чужой опыт давно должны были доказать ему, что рассудок в этом деле почти бессилен. Ему было уже 30 лет; как зрелый человек и особенно как художник, он не мог не знать, насколько чудовищно-косны врожденный склад и навыки воли: мыслью ли преодолеваются они? И все-таки он не может не верить в реальную силу мысли над волею. Художественно – мы увидим это дальше – он и сейчас изображает человеческую жизнь, как стихийный молекулярно-волевой процесс, но лишь только он пробует отдать себе отчет в совершающемся, его разум с какою-то яростью восстает против очевидности. Так его сознание раздваивается: он ясно видит, что естественный закон душевной жизни – детерминизм, и однако он не в силах подавить в себе противоположную уверенность, что разум может приобрести власть над душою. И эта противоположная уверенность, вопреки опыту, настолько крепка в нем, что ее никак невозможно признать простым капризом ума. Нет: очевидно, и она есть в нем некое знание о сущем; очевидно, и она опирается на какой-то тонкий его душевный опыт, открывший ему какую-то смутную правду о природе и силе мысли. Как бы то ни было, эта двойственность не подлежит сомнению.
Сейчас Толстой исповедует свой догмат о преобразовательной силе мысли только в применении к индивидуальной душе и личной судьбе человека; во вторую половину своей деятельности он этот же догмат положит в основание своей общественной проповеди и будет неустанно твердить, что как только люди поймут такую-то идею и твердо решат ей следовать, так немедленно обновится общественный организм и все его недуги исчезнут. В таком применении этот догмат будет казаться еще более ребяческим, потому что кто же не знает, как много истины уже проповедано людям на протяжении времен и как мало эта истина влияла на историческую жизнь? Но не надо судить поспешно. Художники такого размера, как Толстой или Гоголь, видят зорче нас, хотя далеко не всегда способны рассказать все, что видели. Достоевский сказал: «Можно многое знать бессознательно». Толстой за все свои долгие годы не сумел доказать своего догмата, – он только во всех своих тридцати томах упорно утверждал его. Не свидетельствует ли он нам об истине, которую он узнал на опыте, но которая еще не может быть выражена не только в грубых логических терминах, но даже в гораздо более тонких художественных образах?
Много раз и в повестях, и в письмах своих за этот период Толстой высказывает мысль, что здорова и прекрасна человеческая жизнь может быть только тогда, когда она протекает – не то что в согласии с природой, – надо больше сказать: в самых недрах природы, в совершенном слиянии с нею. Оленина научил этому Кавказ; он увидал здесь людей, живущих так, как живет природа; «никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет… И оттого люди эти, в сравнении с ним самим, казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя». Такова, несомненно, была мысль самого Толстого, вернее, один ряд его мыслей. И он, весною 1858 года, глядя, как все кругом распускается, мечтает о том, чтобы и самому расцвести и отныне «просто, спокойно и радостно расти на свете Божьем» (11-е письмо к гр. А.А. Толстой). И разве не он в эти годы совершенно по-оленински возводит в перл создания естественность в человеке? Для него нормальны и прекрасны – все первобытное, стихийное, и прежде всего – отсутствие рефлексии; прекрасны Ерошка, Лукашка и Марьяна, прекрасен Турбин-отец в «Двух гусарах», прекрасно умирает дерево, и почти так же прекрасно умирает мужик, еще мало выделившийся из природы; прекрасен даже Поликушка. За чем же стало дело? Ежели и счастье, и красота – в естественном, то откинь от себя культуру —
Толстой тогда, в конце 50-х годов, любил веснами твердить про себя эти строки Тютчева.
Но это опять – мысль, умственное решение: отбросить то-то, повернуть свою жизнь на такой-то путь. Своя душа – не пешка, которую можно по желанию передвинуть. Это она сама влечется к естественности, но в ней же есть сила, противодействующая этому влечению, и эта сила – сознание.