Биограф Толстого пишет, что Толстой оставил «Казаков» неконченными и не продолжал их – вследствие неприятного воспоминания, связанного с их напечатаньем (он их отдал в печать ради уплаты биллиардного долга). Конечно, причиною было не это. В 1862 году Толстой не мог бы продолжать «Казаков». Оленин, каким он вышел из огненного испытания своей любви, должен был отныне жить с такой существенностью и цельностью, каких еще далеко не было в самом Толстом. Толстой и в самой повести, именно в ее заключительной части, изложенной сейчас, так сказать, опередил самого себя; он изобразил рождение в Оленине человека, когда в нем самом человек еще только пробивался на свет, и изобразил совершающимся вдруг то, что в душе делается медленно и нескладно. Но в одном можно ему поверить (мы ниже увидим доказательства): он уже твердо знал, что в каждой душе звучит, не всякому слышный в себе, непреложный внутренний голос, который и есть природа (или Бог) в человеке. Но чего требует от человека этот внутренний голос? Это был трудный вопрос, который Толстой решит еще не скоро.
Ежели бы кто-нибудь усомнился в том, что Толстой в конце 50-х годов был гораздо ближе к Оленину лесной сцены, нежели к Оленину последних глав, достаточно было бы указать ему на письма Толстого к гр. А.А. Толстой. Оленин в конце повести уже не думает, что все его прошлое было «не то», уже не ждет от себя обновления: Толстой, как мы видели, все еще, хотя уже почти против воли и с весьма малой надеждою, силится по временам начать новую жизнь. Оленин последних глав уже не мечтает ребячески о том, чтобы стать как Лукашка, то есть чтобы внешне, эмпирически слиться с природою; он узнал теперь, что есть высшее и единственно подлинное слияние с природою, именно единство воли и разума, когда человек радостно следует своему внутреннему голосу, который и есть природа в нем; этому научила его любовь, которая была для него такой Архимедовой точкой, где личное сказалось ему как космическое. Толстой уже провидел эту высшую форму слияния человека с космосом, – оттого он и дал такой оборот повествованию об Оленине, – но сам еще не вошел в нее. Он еще не умеет чувствовать свою или чужую сознательную личность как вполне законную, то есть тоже – и даже наивысше – природную; нет, ему, как раньше Оленину, все-таки природой по-настоящему кажется больше всего внешне-природное – и в первой линии, значит, летаргический сон сознания.
Его письма к гр. А.А. Толстой неопровержимо доказывают это. 1 мая 1857 г. после особенно удачной прогулки (в Савойе), он пишет: «Природа больше всего дает это высшее наслаждение жизни – забвение своей несносной персоны. Не слышишь, как живешь, нет ни прошедшего, ни будущего, только одно настоящее как клубок плавно разматывается и исчезает». Еще яснее он выражается в другом письме, писанном ровно год спустя, в мае 1858 года. Он рассказывает здесь о