Не Бог-личность, не Бог-Мировой Разум, вообще никакое нравственное начало не представлялось Тургеневу в основании вещей: творящей силой он мыслил силу биологическую. Не Deus, даже не Deus sive Natura, но Natura sive Vita
[25]: Natura – от nascere, рождать, vita – от vis, сила. Всемогущая, глухонемая, слепорожденная, она бессознательно и неуклонно осуществляет свои законы. Она не знает добра, свободы, любви; у нее одна цель – непрерывное продолжение жизни. Ее верховный закон – создавать разрушая, ибо все существующее возникает из другого и должно в свое время уступить место другому. Ей все равно, что она создает, что разрушает – лишь бы жизнь продолжалась; и потому она не терпит ничего бессмертного, ничего неизменного: ее способ действия, ее метод движения – смерть. Ее воля – железная необходимость для всего живущего, и необходимость эта осуществляется в разумных созданиях через посредство их мнимо свободной, сознательной воли. Человек – такое же дитя Природы, как и вся остальная тварь; между человеком и собакой или обезьяной нет разницы – в них горит и светится тот же трепетный огонек – жизнь, и когда жизнь угаснет, – кто разберет, какой именно огонь горел в каждом из них? Необходимость равно властвует над зверем и человеком, равно направляет их волю двумя пружинами – голодом и любовью, обеспечивающими непрерывное продолжение жизни. Человек мнит себя свободным в своих стремлениях, в своей любви: это самообман; он создал себе ценности – свободу, добро, истину, красоту, – Природе нет дела до них. Все собственно человеческое, искусственное, ей враждебно, потому что оно беззаконно силится быть неизменным, бессмертным. Она лелеет и терпит человека, пока он повинуется ее законам, но только до урочного срока. Пока жив – смиряйся, не дерзай на личное, беспримерное самоопределение и творчество; под этим условием тебе обеспечено временное прозябание; но и смирение не спасет тебя от неминуемой смерти. Поэтому все человеческое ничтожно и обречено на гибель, а смешное самомнение человека в узах непреклонной силы накладывает на человеческие дела печать жалкой и унизительной пошлости. Жизнь человечества – хлопотливое прыганье белки в неизменном колесе, тревожное однообразие тех же извечных страстей, надежд и ошибок, тех же насилий и обманов, легковерия и лжи; не только нет и не может быть движения вперед: нет даже ничего нового в этом жалком быту. Каждый день пуст, вял и ничтожен – и каждый день человек верит, что завтрашний день не будет похож на только что прожитой; но «завтра» проходит так же бессмысленно глупо, и пустые дни сменяются, обманывая надежду, пока один из дней не приносит с собою конца. И так как все на земле тщетно и бренно, то стоит ли желать чего-нибудь, стремиться, творить? Человек больше всего дорожит личным в себе, неповторимым, и силится увековечить свое личное, – но именно этого не допускает Природа. И если потому плачевна участь всякого человека, то стократ трагичнее судьба гения, судьба творца. Более всех людей он чувствует себя единственным, как бы созданным преднамеренно, между тем и он подлежит всеобщему уравнительному закону, и его творчество существует только в мгновении и для мгновения. Откуда же взять мужество, чтобы стряхнуть это горькое недоумение и выйти опять на арену – бороться и творить? В юности человек легко утешается вздором, но лишь только истина глянет ему в глаза, ему больше не за что ухватиться; тогда, чтобы не погрязнуть в самопрезрении, ему остается одно: уйти с толкучего рынка призраков и замкнуться в себе, ибо только так он может сохранить последний остаток личности – личное сознание своего ничтожества.
Мое изложение в конце вернулось к своему началу. Оно перебрало последовательно все звенья круга, в который замкнулся дух Тургенева: то был заколдованный, безвыходный круг. Я вижу Тургенева вдвойне обреченным и оттого раздираемым противоречиями. Гамлет по природе, по расе или по времени, глубоко страдая от своего гамлетизма, он естественно завидовал цельным натурам – их душевному покою, их уверенной силе и внешнему благообразию. Он ведь и сам знал это счастье – по тем отдельным минутам цельности, какие давали ему вдохновение, влюбленность, созерцание красоты; и он должен был страстно хотеть-быть цельным всегда или длительно; поэтому его идеал – Дон Кихот, любящая девушка, природный человек. Такова была одна его обреченность: презирать себя, не хотеть быть собою, с болью и умилением мечтать о невозможном перевоплощении. Различие между ним и Толстым состоит, как мне кажется, в том, что Толстой в своих образах отчасти казнил собственное несовершенство, отчасти исследовал пути к выходу из него, – Тургенев, напротив, этих путей не искал, но, казня себя в одних, тут же рядом рисовал лучезарные образы совершенства, – так рисовал, словно благоговейно молился им. Так средневековому живописцу-монаху являлась в видении его олицетворенная мечта, и возвращенный в явь, он «шел к холсту, душой молясь,