По мысли Гершензона, критическим периодом в жизни российского общества были 1830–1840-е годы. Он справедливо и метко называет это время «великим ледоходом русской мысли»9
. Это «коренной перелом» в эволюции общества. «Подраставшее тогда поколение, так называемые “идеалисты 30-х годов”, – говорит Гершензон, – было первым, которое… почувствовало необходимость выработать себе личное, сознательное мировоззрение, решить при свете совести и науки вопрос о том, как жить»10. Предшествующие поколения получали свои идеи в готовом виде: прочные системы идей и чувств сами собой возрастали на почве жизни и переходили от отца к сыну. «Как облако из морских испарений, – говорит Гершензон, – так из быта рождалось мировоззрение, в общем одинаковое у всех и никем не выстраданное»11. Даже люди двадцатых годов являют собою для Гершензона «тип человека внутренно совершенно цельного, с ясным, законченным, определенным психическим складом»12: «соответствие их идей чувствам дает им мощную нравственную опору». Им было «внутри себя нечего делать»13, и оттого они «психологически должны были стать политиками»14, направив всю свою энергию наружу. Подлинной сферой проявления этих людей была их внешняя жизнь и деятельность, а не внутренняя работа духа. Но в тридцатые годы начинается распад патриархального единства, и подвигается дальше большими шагами. Люди как таковые оказываются оторванными от окружающей их жизни; уходят прочь неумеренные восторги в отношении к новым идеалам. Начинается трагедия духа и «кровные нравственные искания»15. С любовью и воодушевлением очерчивает Гершензон силуэты героев «Молодой России», как называл он этот период, по аналогии с современными движениями за границей. Его значение он видит именно в воспитании людей этого нового типа, «в самом характере их душевной жизни»16: в том, что они первые в России «искали свою правду жизненно, не в спокойной работе умозрения, а в трагическом опыте личных падений и побед, и самое знание, до которого они были так жадны, воспринималось ими нравственно, со всей болью и радостью личных переживаний»17. Напряженная атмосфера их внутренней жизни соответствовала грандиозности идеалов, во власти которых они находились. «Люди 30-х годов, – по справедливому замечанию Гершензона, – мечтали не о частных усовершенствованиях человека и общества, а о полном преобразовании всей жизни»18, о «восстановлении в человеке его божественной природы»19. Вопрос о совершенной личности звучал для них почти с религиозной силой. Гершензон не без колебаний выносит свой окончательный вердикт этой эпохе. С одной стороны, пробуждение тридцатых годов было необходимой и прогрессивной стадией общественной эволюции. С другой же – оно знаменует собою момент, когда начинает увеличиваться разрыв между волей и сознанием. Как будто самоопределение далось этим людям ценою внутреннего раскола и расщепления, ослабляющего волю и делающего ее бесплодной. Начало этого раскола восходит к более раннему периоду, к реформе Петра Великого. «Как и народ, интеллигенция не может помянуть ее добром, – считает Гершензон. – Она, навязав верхнему слою общества огромное количество драгоценных, но чувственно еще слишком далеких идей, первая почти механически расколола в нем личность, оторвала сознание от воли»20. Но именно в тридцатых-сороковых годах прошлого столетия это расщепление стало особенно явным, и с тех пор большая часть русского общества сделалась жертвой безнадежной раздвоенности души. «И стоят люди на самых святых местах, проклиная каждый свое постылое место, и работают нехотя, кое-как»21. В тридцатые годы каждый страдает от «гамлетизма». Чувства и воля находятся в постоянном тревожном возбуждении. В то же время их сдерживает и парализует опустошающая, непрестанная, болезненная, не знающая отдыха работа аналитического ума. Гершензон ставит знаменитую «Думу» Лермонтова рядом со страстными выступлениями Станкевича, откровениями Герцена и Огарёва, ранней поэзией Тургенева (отголоски которой Гершензон находит в гораздо более поздних его произведениях), ранними рассказами Толстого. Целое поколение отмечено этим ощущением внутренней разделенное. Они живут какой-то двойной жизнью. Их сознанием порой овладевают то порывы чувств, доходящие до исступленного восторга, до рыданий, то беспощадный самоанализ, заставляющий человека поминутно прислушиваться к оттенкам своей эмоциональной жизни. Изнуренные этой внутренней мукой, люди того времени оказываются бессильны превозмочь ее в жизни, и могут только мечтать о цельности духа. Они сентиментально оживляют героическое прошлое, мечту о гармонии в природе, о цельности самозабвенной любви, о цельности женской души. Внутреннее беспокойство, неприютное ощущение разлада с собственной личностью и с окружающим миром отныне непрестанно довлеет над отношением отдельной личности к целому.