Определяемую таким образом действительную историю трудно узнать в картине славянофильства, нарисованной Гершензоном. Его изображение не только односторонне – резкий контур, который должен быть безошибочно узнаваемым, помещен не на свое место. Славянофильство было положительной философией цивилизации. В основе его лежало признание человека творцом; ранняя славянофильская критика европейской цивилизации содержала оценку конкретно существующих идей и ценностей. Именно поэтому славянофилы не были «индивидуалистами» в том аскетическом смысле, какой Гершензон придает этому слову. Общественная проблематика всегда оставалась для них исполненной значения, и все славянофильство есть в конечном счете философия общества. Моралистический квиетизм был достаточно чужд им. Вот почему перспективу этих идей искажает попытка Гершензона абстрагировать их от всяких «изложений одних лишь фактов», которые, как он хотел бы нас уверить, произвольны и случайны. Гершензон допускает, что его истолкование не оставляет в славянофильской доктрине места для Христа и христианства. И допуская это, он подписывает приговор собственному истолкованию. Ибо именно создание философии
Для Гершензона славянофильство было, по сути, только символом, которому он придавал достаточно произвольное значение. Он видел в славянофилах вместилище «космического сознания», нечто вроде «Антея» почвы. Им он противопоставляет западников как узких рационалистов. Он готов признать некоторую пользу последних: их узкий рационализм «может быть необходим на путях истории», может быть призван «нести важную службу». Возможно, не случайно «нескольким поколениям суждено было ослепнуть, чтобы, не пугаясь таинственности вселенной и не развлекаясь ее красотой, на своем ограниченном месте исполнить какое-то земное подготовительное дело, нужное духу как ступень для высшей жизни, и рок не только ослепил их, но и внушил им довольство своей слепотой, ту уверенность в своей правоте, без которой человек не может успешно трудиться»25
. Ибо, в конце концов, «жизнь всегда права, всегда в конечном счете истинна». Но эта платоновская вера в мудрость Природы не ослабляет болезненной тревоги Гершензона при виде духовной пустыни, распространяемой рационализмом в российских умах. С сожалением и иронией говорит он о русской интеллигенции своего времени как о «сонмище больных, изолированном в родной стране»26, и, как к последнему убежищу, призывает их к воскрешению «творческого сознания», космического чувства и воссоединению сознания с волей. Так, от исторического и психологического диагноза Гершензон переходит к политическим умозаключениям. Сами собой прибавились к ним и трагические впечатления войны и революции. Предчувствия Гершензона становятся зловещими и безнадежными. Он уже не возобновляет свои призывы и, повинуясь неотвратимому року, принимает надвигающийся упадок измученной цивилизации. Его тревога за Россию превращается во вселенский пессимизм.