Среди людей, мне близких… и чужих, Скитаюсь я без цели, без желанья.Мне иногда смешны забавы их, Мне самому смешней мои страданья…Страданий тех толпа не признает…Он презирает эту тупую, сытую толпу и скрывает от нее свои мысли и чувства, а мечтать про себя или беседовать с друзьями – это ребячество он давно оставил, —
А потому… мне жить не суждено, И я тяну с усмешкой торопливойХолодной злости, злости молчаливой, Хоть горькое, но пьяное вино.Итак, я говорю, что та «болезнь века», которую Тургенев изобразил в характерах героя «Параши» и героя «Разговора», была прежде всего болезнью самого Тургенева. Верно ли он обобщил ее, распространив с себя на всех, этот вопрос нас здесь не занимает; во всяком случае, он исходил из наблюдений над самим собой. Это подтверждается всеми отзывами о Тургеневе, какие дошли до нас от того времени, то есть от первой половины 40-х годов. Нам говорят, что он отталкивал от себя людей оригинальничаньем, неискренностью, цинической насмешливостью, деланным презрением к толпе, что через все проявление его существа проходил какой-то необъяснимый фальшивый тон: все это были признаки внутренней неуравновешенности, постоянного сознания своей личности
. Характеристика молодого Тургенева, которую дает Анненков10* («Молодость И.С. Тургенева»), местами точно совпадает с портретом героя «Параши», – например, когда Анненков говорит: «Он осмеивал тихие и искренние привязанности, к которым иногда сам приходил искать отдыха и успокоения, глумился над простыми сердечными верованиями, начало и развитие которых, однако же, тщательно разыскивал, примеривал к себе множество ролей и покидал их с отвращением, убедясь, что они показались всем не делом, а гениальничанием, и скоро забывались»; эти строки – почти пересказ тех строф «Параши», где автор знакомит читателей со своим героем. Тургенев умел тонко наблюдать и анализировать свою «болезнь». В статье о переводе «Фауста» Вронченко11*, написанной тотчас после «Разговора» (напечатана в январской книге Отечественных Записок за 1845 год), он описывает ее с уверенностью знатока: «Мефистофель – бес каждого человека, в котором родилась рефлексия; он воплощение того отрицания, которое появляется в душе, исключительно занятой своими собственными сомнениями и недоумениями… Он едок, зол и насмешлив; люди, которые, по словам Пушкина, встречаются с этим демоном, страдают, но их болезненные страдания не возбуждают нашего глубокого участия». И дальше Тургенев как бы тайно намекает на обе свои поэмы: «Притом, сколько таких страдальцев, поносившись со своим горем, как „с писаной торбой”, внезапно превращаются в добрых и здоровых пошлецов»: это герой «Параши»; «Да и те из них, которые до конца дней своих вянут и сохнут, как надломанная ветка, – признаемся откровенно, – и те возбуждают в нас одно лишь преходящее сожаление»: эта вторая разновидность – герой «Разговора». Сам Тургенев не стал ни тем ни другим, но он был и тем и другим, соединяя в себе и пошлые, и трагические стороны этого внутреннего разлада.