Наши старые учителя были не просто людьми старой Франции. На самом деле они учили нас самой морали и самой сути старой Франции. Я их удивлю: они учили нас тому лее, что и священники. А священники учили нас тому же, что они. Все их метафизические противоречия были ничто в сравнении с той их глубинной общностью, что они принадлежали к одному роду, к одному времени, к одной и той же Франции, к одному и тому же режиму. К одной и той же дисциплине. К одному миру. То, что говорили священники, — по сути, и учителя тоже это говорили. То, что говорили учителя, — по сути, и священники тоже это говорили. Потому что и те, и другие вместе говорили.
И те, и другие, а вместе с ними наши родители, и прежде них наши родители говорили, учили нас этой глупой морали, которая создала Францию, которая еще и сегодня мешает ее разрушить. Этой глупой морали, в которую мы так верили. Которой мы, дураки и невежды, несмотря на все опровержения фактами, которой мы отчаянно держимся в глубине наших сердец. Эту навязчивую мысль нашего одиночества мы получили от них всех. Все трое они учили нас этой морали, говорили нам, что человек, который хорошо работает и достойно себя ведет, всегда может быть уверен, что ни в чем не будет нуждаться. Что важнее, они в это верили. И что еще важнее, это было правдой.
Одни по-отцовски и по-матерински; другие по-школьному, по-научному, по-светски; третьи набожно, благочестиво; все разумно, все по-родительски, все искренне учили, верили, констатировали эту глупую мораль (наше тайное прибежище; нашу тайную силу): что человек, который работает, сколько в его силах, и не имеет никаких тяжелых пороков, который не игрок, не пьяница, всегда может быть уверен, что ни в чем не будет нуждаться и, как говорила моя мать, всегда будет иметь кусок хлеба на старость дней. Они все верили верой древней и укорененной, не-выкорчевываемой, невыкорчеванной, что человек разумный и достойный, что человек трудолюбивый мог быть совершенно уверен, что не умрет с голоду. И даже мог быть уверен, что всегда сможет прокормить свою семью. Что он всегда найдет работу и всегда заработает себе на жизнь.
Весь этот старый мир был по сути миром, где люди зарабатывали себе на жизнь.
Говоря точнее, они верили, что человек, который помещает себя в границах бедности и обладает, пусть средненькими, добродетелями бедности, найдет там свою маленькую полную безопасность. Или, говоря глубже, они верили, что хлеб насущный обеспечен, с помощью чисто земных средств, самой экономической игрой, уравновешивающей разные интересы, всякому, кто, имея добродетели бедности, соглашается (как ему, впрочем, и следует) замкнуть себя в бедности. (Что, впрочем, было для них одновременно и само по себе не просто величайшим счастьем, но и единственным мыслимым счастьем). (Уютно устроиться в маленьком домике бедности).
Мы удивляемся, где могло родиться, как могло родиться такое глупое верование (наш глубокий секрет, наше последнее и тайное правило, тайно лелеемое правило нашей жизни); мы удивляемся, где могло родиться, как могло родиться столь безрассудное воззрение, столь совершенно несостоятельное суждение о жизни. Не ищите ответа. Эта мораль не была глупа. Тогда она была верной. И даже единственно верной. Это верование не было абсурдным. На самом деле оно было обоснованным. И даже единственно обоснованным на самом деле. Это воззрение не было безрассудным, это суждение не было несостоятельным. Напротив, оно вытекало из глубочайшей реальности того времени.