Тайком, не спросясь ни у деда Ганчо, ни у священников, глухонемой взял в церкви старый подсвечник, полный песка, и сделал из него жаровню. Топил он ее углем из церкви и целыми днями просиживал над нею. В старой, облупленной чугунной кастрюльке, которую он где-то выпросил, глухонемой варил травы и корни, листья и цветы, пролеживал их и разливал в маленькие пузырьки, которые дал ему дед Ганчо. Иногда дед Ганчо тихонько входил к нему, но глухонемой чувствовал его приход и сразу прятал свои пузырьки.
— Ишь, чума, вроде не слышит, — посмеивался дед Ганчо в корчме, — а стоит войти к нему, сворачивается, как еж.
В праздники молодые парни заглядывали в его окошко с улицы и, когда глухонемой оборачивался к ним, взъерошенный и красный от злости, пальцем показывали в небо и громко смеялись.
В обычные дни, рано по утрам, глухонемой выходил из своей комнатушки, завернувшись в грязный балахон, и осторожно шел по селу. Еще раньше он подружился кое с кем из набожных старушек и шел их попроведать, а заодно и выпросить что-нибудь, оставлял им отвары из трав, которые целыми днями варил на своей кривой жаровне. Он показывал на пузырек с мутной жидкостью, потом на небо и, сложив на груди руки, молитвенно прикрывал, глаза. В праздники женщины видели, как он что-то делал в Церкви, и говорили:
— Я слышала, он лекарство раздает? — спрашивала старая Арабаджийка. — Польза-то хоть есть какая?
— Как же, польза! — быстро и сердито отзывалась Гина Карабиберова. — Помнишь, у тетки Мики парнишка разболелся? И откуда только узнал про это, чума его порази, начал таскаться к ним и все крестится, и все вверх показывает, и все бутылки с целебной водой вынимает — мол, пройдет все быстро и легко. А ведь… умер парнишка-то. Только и пользы, что весь дом им провонял, хорек вонючий, будь он неладен… Шарлатан!
— Про тетки-Микина ребенка ничего не скажу, может, так ему на роду было написано, — строго вмешалась в разговор старая Кита Ортавылчева, — а вот нашему Михалчо помог. Как рукой сняло лихорадку, дай бог ему здоровья…
— Не знаю, — хмурилась Толстая Гана. — Одни хвалят его — много, мол, знает, другие проклинают — ничего, говорят, не понимает… Не знаю…
Многие ругали его, но многие и хвалили. Из женской половины церкви разговоры эти перешли в корчмы и кофейни. Мужчины были поострей на язык и поазартней. Они шумно спорили, иногда дело доходило и до ругани. Большинство было уверено, что он какой-нибудь монастырский батрак, которому надоело работать, вот он и приперся сюда за легким куском.
— Ну Тинко, ну Тинко! — качал головой Аврадалия. — Ну и лисица. Ведь наверняка что-то задумал, иначе не привез бы его сюда…
— Тинко мы раньше видели только после молотьбы да на ярмарке, — громко кричал Трифон, — а сейчас, на Новый год, смотрю, — опять объявился…
— С кем он был, с глухонемым? — уставился на него Аврадалия.
— С ним… и с дедом Ганчо.
— Ну? Что я вам говорил! — привстал с места Аврадалия и угрожающе покрутил головой…
3
По весне глухонемой опять зачастил в поле. Люди видели, как он ходил по лесу и все вертелся вокруг трех вязов у Бижова холма. Место здесь, у вязов, было тенистым к влажным, почва известковая, и весной везде буйно росла трава. Позже все выгорало, земля становилась белой и блестящей, как противень, и только у вязов оставалось несколько зеленых пятен. Обычно на Юрьев день туда пускали стадо, и день-два вокруг стоял страшный шум. Потом все пустело, становилось тихо и безлюдно.
Глухонемой любил это место не только потому, что там было весело и прохладно, но и потому, что прежде чем пустить туда стадо, пастухи берегли это место пуще глаза, а потом уже никто не появлялся в тех местах. Именно там, после долгого и утомительного хождения по межам и оврагам, по рощам и кустарнику, глухонемой бросал свой узелок, набитый корнями, листьями, цветами и корой деревьев, и ложился, довольный и счастливый. Взгляд его черных, живых и зорких глаз блуждал в переплетениях ветвей, углубляясь в просветы между листьями. Кто знает, о чем думал он, что замышлял?
Но вот однажды глухонемой начал раскапывать своей палкой самое темное пятно под вязами. Он рыл потихоньку, лежа на боку, рыл, словно в шутку. Когда набиралось много земли, он выбирал ее пригоршнями, ложился и снова начинал ковырять острым концом кизиловой палки. Яма становилась все шире, глубокая и влажная.
По селу разнесся слух, что глухонемой ищет клад. И сразу к трем вязам устремился и стар и млад, появлялись и женщины. Как-то ночью несколько самых заядлых кладоискателей стали рыть в том же месте. Поговаривали, что глухонемой вовсе и не глухонемой, что и не из монастыря он, а подослан каким-то турком из Стамбула за большим кладом, что у него есть планы и эти планы он всегда носит при себе.
— Видно, так оно и есть, — мечтательно качал головой Зарю Попов. — Отец мой давно еще рассказывал, что когда турки бежали от Гурко, то останавливались у трех вязов и что-то там закапывали… Говорил, что-то вроде маленького гроба… Никому тогда и в голову не пришло взглянуть, что они закопали… А оно вон как обернулось.