Так я читаю по страницам истории метафизическую судьбу еврейства. Верен ли мой пересказ или нет – он имеет одно достоинство: из него нельзя сделать никакого практического употребления. Эта философия истории не связывает личность, а оставляет ее свободной. Я говорю: национальность в человеке – имманентная, стихийная, Божья сила; поэтому мы можем спокойно забыть о ней: она сама за себя постоит. В нашей душе борются две воли – личная и родовая: будь же личностью. Та родовая воля несокрушима, – будь и ты как кремень; только так высекается огонь. Кто есть еврей: – В ком действует народная воля еврейства. Как это узнать. – Этого нельзя узнать; Бог видит в глубину сердец. Но как должен жить еврей. – Согласно своему целостному личному влечению и руководствуясь в каждом деле существенными соображениями; тогда он будет жить всей полнотой своей, а национальная воля, действующая в нем, сама уклонит его шаги на должный путь. Ты любишь библейский язык? – Учись ему, говори на нем. Тебя влечет в Палестину? – Иди один; но не желай и не думай тем возродить еврейское царство. Взрослый народ не пеленают и не кладут в колыбель. А еврейское царство – не от мира сего.
Видение поэта
Франческо Петрарка 1304–1374{202}
Петрарка жил за шесть веков до нас; шесть веков – немалый срок. На протяжении этих шести столетий его имя было известно всякому образованному человеку в Европе и непрерывно на разных языках печатались и читались книги о нем. Память человечества экономна: из великого обилия возникающих образов, имен и деяний она хранит позднее лишь те, которые еще содержат в себе нечто живое и потребное для жизни; она отбирает уверенно, по какому-то безошибочному чутью, крепко храня нужное, пока оно нужно, и сметая все остальное, как сор, в быстро уносящую реку забвения. Высшая задача историка, венец его усилий – понять и показать, что еще уцелело в явлении прошлого, чем оно еще живо и нужно. Оболочка за оболочкой он снимает с явления его исторические определения, пока обнажится живое ядро, – и тем самым историк становится в ряд важнейших деятелей настоящего. Ибо это ядро, скрытое в отмершей шелухе, надо не только благоговейно хранить, как делает толпа в своем смутном чаянии: надо вылущить его и сделать зримым, чтобы люди познали его питательную силу. Естественно, что люди больше двадцати веков помнят имя Эсхила и больше шести – имя Данте, потому что и Эсхил, и Данте им еще нужны; но тот оказывает своему обществу истинную услугу, кто умеет раскрыть перед ним творчество того и другого и прямо или чрез исторический анализ ввести их в самый круговорот животрепещущей действительности.
Из великих людей прошлого немногие так осязательно-современны, так кровно-родственны нам, как Петрарка. Пусть ученые доказывают, что он был образованнейшим человеком своего времени и гениальным писателем, что он положил начало светской учености в Европе и гуманизму в Италии: все это относится к прошлому и нас непосредственно не волнует. Научные знания и методы Петрарки кажутся теперь детским лепетом, его латинских трактатов никто не читает, и если бы он был только тем, за что обычно выдают его историки, – родоначальником итальянского Возрождения, – ему и подобало бы место только в истории той эпохи. Даже его итальянские сонеты, читаемые доныне, сами по себе, вне связи с его личностью, не оправдали бы его славы, потому что, несмотря на всю их формальную прелесть, они оставляют нас холодными. Петрарка-деятель принадлежит истории, чужд нам также Петрарка-поэт, но стоит кому-нибудь изучить его деятельность и его поэзию и чрез то воскресить его живой образ, – мы с удивлением видим, что в этом лице есть черты поразительного сходства с нами, так что почти не верится, что он отделен от нас таким огромным промежутком времени; и тогда живым смыслом наполняются для нас его писания.
С первых дней своей зрелости и до конца Петрарка жил один, как в пустыне, наслаждаясь беседами с самим собою. Многие годы он действительно жил в полном уединении, но и при дворах князей он оставался одиноким. Ему никогда не бывало скучно в одиночестве. Он точно первый из людей открыл глаза на всю природу, – на себя, на людей, на мир, – больше всего на себя самого. Он анализировал все, но еще не в такой степени, как мы: он умел еще заодно и видеть вещи, а видеть – значит наслаждаться. Средневековый человек был очень зорок, но зоркостью как бы машинальной, потому что религия внедрила в него принципиальное равнодушие к реальным вещам и их формам; теперь гипноз ослабел, и Петрарка – точно проснувшийся: он смотрит жадно и наслаждается созерцанием; как никто до него, он различает уже индивидуальности бытия, четкие контуры явлений, и эти контуры радуют его своим своеобразием и своею четкостью; и образ каждой вещи, отпечатлевшийся в нем самом, становится для него затем новой вещью и, стало быть, новым источником наслаждения, потому что, опять-таки, как никто раньше, он почти осязательно ощущает в себе присутствие каждого своего чувства и каждой мысли.