Сразу по выходу в свет «Переписка» стала предметом оживленного обсуждения в советской России. Рецензии и критические отклики печатались как в центральных, так и в провинциальных журналах и газетах. Несмотря на широкий спектр мнений общую тональность оценок «Переписки» в советской прессе 20-х годов наиболее ясно выражает цитата из журнала «Вестник работников искусств»: «“Переписка” поставила ребром перед переписывающимися вопрос о революции, о пролетариате как таковом, и о его отношении к старой культуре… Эти два угла – два “стиля” одного и того же мировосприятия, ибо в целом оно объединено в “культуре прошлого”, но в разных подходах к ней – благоговейно-мистическом (В. Иванов) и пресыщенно-анархическом (М. Гершензон)»[231]
. Философия культуры В. Иванова получила крайне скептическую оценку. Критики были единогласны: «Иванов – реформист, самый типичный академический «культурник» и боится революции»[232]. К М. Гершензону со стороны «могильщиков старого мира» было проявлено больше снисходительности: «Гершензон подошел к грани – шаг вперед, и этот шаг логически должен стать революционным по отношению к старым богам и культуре… Движения назад не существует и путь от сомнений Гершензона не к Руссо, а к Ленину»[233].Вскоре после издания «Переписки» в среде отечественной интеллигенции, не эмигрировавшей из советской страны, прозвучали голоса, обвинявшие М. Гершензона и В. Иванова в забвении «тревог дня», «уединенном времяпровождении за разговорами на выспренные темы», а также в том, что предмет их беседы «совершенно оторван от жизни». Один из критиков даже уподобил писателей героям «Декамерона», удалившимся в прекрасный сад из царства чумы[234]
. Однако большинство авторов рецензий на «Переписку» как в советской, так и в зарубежной прессе 20-х годов подчеркивали ее актуальность и были едины во мнении, что «переписка касается очень близко настоящей минуты, очень животрепещуща и насущно нужна»[235].В «Переписке» нет ни одного прямого указания на страшные события тех лет – войну, революцию, разруху. Обсуждаются отвлеченные, общие вопросы, но при этом с первых же страниц книги ощущается, что мысли и чувства авторов насыщены и пропитаны интересами и заботами переживаемой ими эпохи. «Переписка из двух углов» – опыт осмысления действительности. Даже если не знать год и место появления книги, чувствуется, что она – создание эры великих потрясений, не только политических и экономических, но и духовных, времени, отмеченного кризисом сознания. Перечитывая сегодня диалог двух мастеров мысли и слова, важно помнить, что он писался во время, когда теоретические рассуждения, выводы и оценки легко могли обернуться практическими последствиями, способны были породить дело. «Ибо, – как свидетельствовал о тех годах современник, – время сейчас такое страшное, когда жизнь стала удивительно восприимчивой, податливой, пластичной: мощные связи рассыпались, обнажились новые пласты, из которых можно вылепить новые формы. Все смешалось и ползет, течет, смутное, хаотичное»[236]
.Позицию В. Иванова можно обозначить как оптимистическое принятие культуры, опирающееся на веру в смысл жизни, в силу человеческого творчества. Катастрофа не нарушила в нем гармонию, поэт сохранил цельность своего миросозерцания, поскольку оправдание и принятие им духовного наследия основывалось на вере в религиозный смысл культуры.
М. Гершензон, напротив, придерживался нигилистического отношения к культуре. Свой бунт против культуры он объяснял распадом личных и социальных скреп, разочарованием в спасительности европейской формы культуры. М. Гершензон полагал, что XX век, начавшийся войнами и революциями, идет к признанию всеобщности разрыва между культурным сознанием и личной волей, к отрицанию ценностей европейской культуры с ее мертвящей отвлеченностью и системностью. Культура, приведшая к войне как своему логическому завершению и не нашедшая в себе силы обновиться, а, напротив, готовящая новые столкновения, должна быть преодолена.
Ощущение неистинности и «неподлинности» культуры так мучительно тяготило душу этого блестящего историографа российской мысли XIX века, посвятившего свою жизнь и талант воскрешению прошлого, что он начал мечтать о том, чтобы потопить в реке забвения «как досадное бремя» груз умственных достояний человечества, «память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, легким и радостным, как первый человек». Вслед за Руссо он грезил о полной свободе духа: человечество должно освободиться от знания, добытого не в живом опыте, которое «соблазном доказательности» проникло в ум, своей «бесспорностью и безликостью леденя душу».