Следует сказать, что «чудак» – именование Онегина (в нескольких местах романа), как и «самолюбие» свойственно ему, а не герою «Медного всадника». «Судьбу клянут» оба Евгения, и Мандельштам контаминирует черты двух героев (ср. выше о стихотворениях «Домби и сын» и «Tristia»).
С «Петербургскими строфами» тесно связано стихотворение того же 1913 г. «Дев полуночных отвага…», где строки «Если явь – Петра созданье, / Медный всадник и гранит» говорят, помимо всего, о неразрывности городских реалий с их литературным ореолом. «Летние стансы» могут быть охарактеризованы как сниженная версия этих двух стихотворений. Вытесненная на периферию поэзии традиция легкого стихотворства Батюшкова – Пушкина интересовала Мандельштама в пору поисков альтернативы символистской поэтике и учитывалась непосредственно в практике – черта, отличающая его от других акмеистов; не случайно и позднее он находил у высокочтимого им Хлебникова «чисто пушкинский дар поэтической беседы-болтовни», указывая на такие образцы, как отступления в «Евгении Онегине» и «У Гальяни иль Кольони…». В «Летних стансах» (1913) второй катрен начинается вопросом «Что делать в городе в июне?» – несомненно, на фоне «Зима. Что делать нам в деревне?» или онегинского «В глуши что делать в эту пору?» (IV, XLIII). Обостряющая концовка в духе некрасовского «Утра» (безымянное самоубийство как последний в ряду описательных эпизодов) не разрушает «куплетную» динамику, что, по-видимому, и было в данном случае одним из требований замысла – ассимилировать трагический эпизод «болтовней».
К кругу петербургских стихотворений примыкает «Шарманка» (1912). Текст состоит из двух катренов и двух терцетов, однако сонетное правило рифмовки не соблюдается. Фактически все концевые слова рифмуют между собой: у всех одна и та же ударная гласная, после которой следует мягкое н
; опорный согласный всюду, кроме последней строки, также мягкий. Различаются рифмы наличием или отсутствием заударного слога, причем и он всюду один и тот же – jэ. Иначе говоря, последовательность концевых слов может быть интерпретирована двояким образом – Мандельштам обыгрывает именно эту возможность: 1) сплошная рифмовка, часть рифм неравносложные; 2) две рифмы, то есть перекрестная рифмовка женских и мужских строк в катренах, а в терцетах – по схеме вАв, вАА (в этом случае нарушение сонетного правила сведется к использованию в терцетах тех же двух рифм, что и в катренах). Педалированная таким образом «монотония» рифм пародирует сонетное построение и в то же время тематически семантизируется как стиховой эквивалент звучания шарманки. Но пародическая игра ведется и на вербальном уровне, объект ее – «Я помню чудное мгновенье…». Следует иметь в виду, что и у Пушкина в этом стихотворении рифмы повторяются: на 12 пар концевых слов в шести катренах использовано всего пять рифм. У Мандельштама 3-й стих – «Как безобразное виденье» – поддержан не только 5-м с рифмой «мгновенье», но и 4-м с его лексическим колоритом – «Осеннюю тревожит сень» (ср. хотя бы в описании осени в «Онегине»: «Лесов таинственная сень» – IV, XL). Кульминация пародического движения – первый терцет, где строки «Какой обыкновенный день! / Как невозможно вдохновенье» проецируются на: «Тянулись тихо дни мои / Без божества, без вдохновенья». Вне шаржирующих ходов, в чисто лирическом ключе развит сходный мотив у Ахматовой: «Он длится без конца – янтарный, тяжкий день! / Как невозможна грусть, как тщетно ожиданье!» (Ахматова использует далее реалию, сопоставимую как деталь городского социума с шарманкой, – зверинец.)Хотя концентрация пушкинских реминисценций вокруг петербургской темы кажется «естественной» и, по-видимому, в определенной степени таковой и является (соответствующие тексты еще будут далее рассмотрены), их появление, конечно, отнюдь не обусловливается подобными «сверхтекстовыми» мотивировками. Напомним строку из стихотворения «Когда показывают восемь…» (1912), содержащего не своего, а «чужого города картину», набросанную, вероятно, по европейским, реальным и/или книжным, впечатлениям поэта: «И краски темные, живые». Ритмико-синтаксическое оформление стиха и позиция слова «живые» восходят к Пушкину: