Здесь, в Лондоне, у нее был друг. Один шотландец благородной крови по имени Джон Кэмпбелл. Шотландцу было за шестьдесят, был он крепок, словно черные горы Форт-Вильям, и придерживался старомодных взглядов на отношения мужчины и женщины. Олю он любил платонически, а она держалась подле него. Шотландец ввел ее в общество, закрытое для любого эмигранта. Высший истеблишмент Глазго и Данди, сливки Думбартона и Эдинбурга. Мир, закрытый почти для всех и жалко пародируемый светскими сходками нуворишей дворовой породы. Европейская аристократия, ведущая свой род от дворян Валуа и Ланкастеров, Макалистеров, Мальборо и Макартуров. От черных венецианских гвельфов. От прусских баронов. Вот с кем была знакома моя бывшая жена благодаря своему престарелому другу – потомку великого клана Кэмпбеллов, основавших в замшелые времена город, который так с тех пор и называется – Кэмпбелл-Таун. Деньги этого по-настоящему высшего общества, намоленные его поколениями, формировали финансовую систему мира, образовывали основу самого понятия элиты и делали человека, попавшего в этот круг, вхожим в любые двери. Оля, сама того не зная, угодила к Феликсу под колпак именно по причине своего увлечения аристократическими вечеринками. Даже приблизиться к этой сияющей вершине Феликс никогда бы не смог, но жаждал заполучить надежного информатора в среде настоящей элиты. Он встретился с Олей, сделал ей предложение, она со смехом послала его ко всем чертям. Сытая женская беззаботность: она чувствовала себя в абсолютной безопасности среди сияния бриллиантов высшего общества. Пусть бриллианты эти и покоились на дряблых шеях, оттягивали мочки ушей, слышащих с каждым годом все хуже. Загорелый аристократ казался бессмертным, как сама Европа, пережившая все шторма этого мира. То, что случилось после, привело Ольгу сюда, на Вест-Норвудское кладбище. Воистину сэр Кэмпбелл сделал для нее все что мог, похоронив ее в своей фамильной усыпальнице. Моя жена нашла свой покой под куполом склепа – маленькой копии романского храма с портиком и колоннами. Вход в склеп охранял грустный ангел с зеленым лицом. Он сложил руки на груди и смотрел вдаль. Я постоял немного возле склепа, где обрел свой последний кров дорогой мой человек. Та, с которой у нас ничего не вышло. Женщина, предавшая, но любимая, перед страшной смертью которой все прочее померкло. И, несмотря на то что все точки между нами были давно проставлены, у меня все же осталось кое-что для нее. Последнее слово. Этакая вербальная, нигде не начертанная эпитафия, возникший ниоткуда, сам по себе, белый стих:
Когда-нибудь потом, далеко отсюда, там, где ничего нет – только бесконечность и рай, мы с тобой, сидя на облаке, с каким же кайфом вспомним все любови, увлечения, страдания. Да! Да… Вот только скуку себе не простим, и трусость – за все, что не сбылось.
Я поднял воротник куртки и побрел к выходу. Не люблю я кладбища все-таки.
– Паша, прости, что я спрашиваю. Ты любил ее?
Вопрос попал в меня метров с десяти. Небольшое расстояние, если мерить с помощью пистолетного выстрела. Вика шла за мной, не решаясь приблизиться. Она привела меня сюда, обо всем рассказала и, сдается мне, слышала, о чем я беседовал с зеленолицым ангелом.
– Почему ты спрашиваешь? – Я повернулся, она несмело подошла и остановилась в полуметре.
– А ты разве не понимаешь? – Она улыбнулась. – Мне не безразличен твой ответ. Хочу знать, насколько ты…
– Круглый дурак?
– Да нет, я не это хотела сказать. Насколько ты, ну… великодушен, что ли? Мне это совсем не безразлично, понимаешь? Сможешь ли ты простить меня? Ведь это я…
– Вика, заткнись, – я спохватился, видя, как она побледнела, и губы ее обиженно задрожали. Так не сыграешь.
Подошел, сгреб ее в охапку, поцеловал в лоб, в эти дрожащие губы.
– Ну, прости меня. Я вовсе не хотел сказать, что с такими, как ты, можно поступать так, как мышеловка поступает с мышкой. Безнаказанно ломать хребет за кусок сыра.
Она подняла абсолютно сухие глаза, и я увидел в них борьбу с желанием двинуть мне между ног:
– С какими «такими»? Ты что, даже не считаешь меня человеком? По-твоему, я кто? Что ты вообще обо мне знаешь?!
Она хотела вырваться, я не позволил. Что нам оставалось? Я целовал ее и бормотал, что порой бываю груб, неадекватен и говорю не то, что думаю, из одного лишь любопытства – проверить реакцию собеседника. Она не верила, почти поверила, сделала вид, что совсем поверила.
– Я умею читать по губам, – неожиданно сказала Вика, – я поймала окончание, когда ты так замечательно сказал о трусости. «За все, что не сбылось»… Какая горькая правда. Ведь так и будет! Мы не можем решиться на что-то всю жизнь, в нас живет эта неуверенность. В том, что мы не можем себе позволить то или другое, добровольно лишаем себя почти всего, что действительно во благо. Оставляем от хорошего крохи, о которых затем вспоминаем, называя эти пустяки «лучшими, главными моментами жизни». Все усложняем, подготавливая что-то вроде твоего откровения сейчас. Считаем, что нам уже поздно даже мечтать о многом…