Он неторопливо пошел к дворницкой мимо высокой поленницы слева, протянувшейся сажени на три в простенке меж двумя окнами. Предстояло снова что-то сочинять на ходу – в отличие от хозяйки, так и не опознавшей своего жившего всего через дом соседа, Фома-то его знал прекрасно. Так уж сложилось. В гости к Митрофану Лукичу Сабашников всегда приходил без жены, а на праздничных обедах у Пожарова, на каковые женатому человеку просто неприлично являться без супруги, разве что она больна, не приходил вовсе. Причина в том, что Лукерья Филипповна с самого начала Ульяну отчего-то невзлюбила, не желая объяснять причин, твердила одно: «Не хочу я видеть эту вертихвостку в своем доме, вот и весь сказ!» Митрофан Лукич давно с такой позицией смирился и относился, так сказать, философски – как и Сабашников.
А вот Фома, когда убирал улицу от материальных следов проезда лошадей или прохода верблюжьих караванов, как того требовали предписания, Ахиллеса порою видел и по два раза на день, и кто он такой, знал прекрасно – от собрата по метле и совку Никодима…
Ахиллес вошел без стука, с порога оценил увиденное. Комната была одна, но довольно обширная, обставленная скудно, даже бедненько, но опрятная: застеленная кровать, стол, два табурета, большой облезлый комод. И всё, разве что еще икона с лампадкой в углу.
Сам хозяин, здоровенный мужик в полосатых шароварах и синей застиранной косоворотке, босиком, сидел на постели, согнувшись, сжав голову широченными ладонями, – и на приход Ахиллеса не обратил ни малейшего внимания. Поднял голову, только когда Ахиллес шумно придвинул к кровати тяжелую табуретку.
– Здравствуй, Фома, – сказал он, садясь.
– И вам здравствовать, господин подпоручик…
– Ты ведь уже знаешь, что случилось. И полиция с тобой говорила.
– Как не знать… А вы-то по какому делу, господин подпоручик? Нешто ж просто так с дворником поболтать? Чудно…
– Да понимаешь ли, как обернулось… – сказал Ахиллес. – Отрядили меня совместно с полицией произвести следствие.
– Чудно… – повторил Фома. – Когда я действительную служил, в последние годы царствования невинно убиенного государя Александра Второго, не слышал, чтобы армейского офицера отряжали совместно с полицией следствие вести…
– С тех пор много воды утекло, Фома, – сказал Ахиллес, – воинские уставы кое в чем поменялись.
– Оно бывает… – проворчал Фома равнодушно, без тени недоверия. – Все менялось: и форма, и оружие, и уставы… Только что вы от меня-то хотите? Все, что знал, рассказал околоточному Якову Степановичу – да и рассказывать было нечего. И не виноват я ни в чем, моей вины тут ни на полушку. Ворота я вечером запер, и щеколду на калитке, и Трезорку на ночь с цепи спустил. Где ж тут мои упущения?
– Да никто тебя и не виноватит, Фома, – сказал Ахиллес. – Просто хочу тебе задать несколько вопросов, которые околоточный не задал. Порядок такой. Ты ж служил, должен порядок понимать…
– Да нешто не понимаю? Порядок есть порядок, чего ни коснись.
– Как мазурики разбили окно, ты не слышал?
– Говорил уж околоточному, что не слышал… Спал как убитый.
– А будь ты не пьян, услышал бы?
– Да вряд ли. Сон у меня крепкий, проснусь, если уж Трезорка особенно зальется. На это давно привычка выработалась. Все другие звуки, битье стекла тоже, которого на моей памяти не случалось, не поднимут. Да и не пьян я был вовсе, господин поручик. Косушку только выпил, а это мне что семечки, душа малость повеселела, и не более. А больше и не пил. Хотите, на икону перекрещусь?
– Ладно, и так верю, – сказал Ахиллес.
Посмотрел на стол: там ничего не было, кроме пустой косушки, лафитника мутно-зеленого стекла и блюдца с несколькими, уже чуть заветрившимися кружочками колбасы.
– Да и не сам я выпить вздумал, – сказал Фома. – Барыня прислала. Барыня у нас добрая. Бывало не раз, что присылала косушку, когда я чего особенно хорошо сделаю. Очень ей всегда нравится, как я поленницу складываю. Всякие у людей таланты, а у меня вот – поленницы складывать. Барыня говорит: чистое художество, полешко к полешку, ни одно не торчит, как солдаты в парадном строю. Иной ведь сложит абы как, там у него полено торчит, там упасть может. Вот и в этот раз прислала, Марфа принесла. И блюдечко вон с господской колбасой. Только я ломтик-то и успел загрызть. Как лег, так мертвым сном и уснул. Видать, оттого, что с дровами вчера наломался: в одиночку две ломовых телеги разгрузил, во двор перетаскал, потом поленницу сложил. А года уже немолодые…
– Что-то я на столе сургуча не вижу, – сказал Ахиллес.
– Так Марфа сургуч у себя на кухне соскребла. Добрая баба, чего там…
Ахиллес сказал небрежно:
– Верю, что более не пил, но что-то вид у тебя как с доброго похмелья…
– Да и не поймешь, похмелье ли, что ли… И на обычное похмелье не похоже: и глаза продрал не так как-то, и башка трещит иначе, хоть и не могу я толком объяснить, в чем инакость. Только не так как-то… Никак такого с косушки не может быть. Старею, видимо, хвори цепляться начали…
– Ну что ж, сиди, поправляйся, – сказал Ахиллес, вставая. – Авось пройдет…