Он встал, подошел вплотную и непререкаемым голосом приказал:
– Язык высунь! На всю длину, как можешь! Не бойся, дура, больно не будет. Ну? Если будешь фордыбачить, отведу в часть, а там его тебе все равно изо рта силком щипцами вытащат. Я кому сказал?
Таращась на него с величайшим испугом, Марфа открыла рот и добросовестно высунула язык, насколько удалось. Ахиллес изучал его в лупу долго и старательно, с видом величайшей сосредоточенности. Потом распорядился:
– Теперь прижми язык к верхней губе, чтобы я нижнюю сторону осмотрел. Живо!
Повторил с большим тщанием ту же процедуру, отступил на шаг и посмотрел на нее одним глазом через лупу. Она, конечно же, увидела глаз огромным, отшатнулась, мелко перекрестилась. Положив лупу на стол, Ахиллес объявил с торжеством в голосе:
– Как я и думал, аппарат показывает, что врешь ты мне как нанятая. Так-то…
– Про что же, барин?
– Про убийство, – сказал Ахиллес. – Не так все было, а как, ты и сама прекрасно знаешь… – Он наклонился к ней через стол и сказал зловеще: – Покаешься, мерзавка, чистосердечно, легко отделаешься, а молчать будешь – в каторгу пойдешь, не сойти мне с этого места, – и улыбнулся улыбкой оперного Мефистофеля. – Но раньше я тебя в сыскную сведу, а там у нас еще много интересного найдется… В синематографе бывала?
– Б-бывала, – пролепетала Марфа. – Там занятно… В молодости я о таких чудесах и не слыхивала…
Ахиллес с той же улыбкой сказал:
– У нас свой синематограф есть, полицейский. Только устроен чуточку по-другому. Возьмет доктор во-от такой стальной бурав, – он развел указательные пальцы не менее чем на аршин, – просверлит тебе дыру в башке, вставит туда проволочку – и на стене, как в синематографе, покажется все, о чем ты своим подлым умишком думаешь. Для жизни это не опасно, разве что потом башка у тебя месяц будет раскалываться – а мы зато все твои мысли увидим. И уж тогда тебе каторги не миновать. На Сахалине неуютно… Ну? – Он грохнул кулаком по столу. – Сама сознаешься или башку тебе сверлить?
Судя по ее лицу, она вот-вот должна была сломаться. На ее памяти появилась не одна невиданная прежде техническая новинка, которые темному, неразвитому уму могут показаться чудесами: электрические лампочки и уличные фонари, граммофон, моторы[38]
, мотоциклеты, аэропланы (в прошлом году впервые в мировой истории один в Самбарске совершил загородные полеты, стечение народа было превеликое, так что авиатор заработал неплохо), синематограф, телефон… Пожалуй, даже люди гораздо образованнее провинциальной кухарки, услышав о новом изобретении, не сразу определили бы, идет ли речь о реальной вещи или выдумке газетных репортеров. Так что легко могла поверить и в «полицейский синематограф»…– Ну, что молчишь, тварь? – рявкнул Ахиллес. – Или все же в сыскную вести?
Она вдруг рухнула со стула на пол и поползла к нему на коленях, громко причитая:
– Не губите, милостивец, господин сыщик! Не своею волей! Подневольные мы!
И всерьез нацелилась обхватить его колени, уже брызгая слезами. Без всякой жалости отпихнув ее ногой (кого прикажете жалеть?!), Ахиллес саркастически захохотал, как театральный злодей бродячей труппы:
– Подневольные? Сколько тебе обещали, тварь?
– Пятьдесят червонцев золотом, ваше высокоблагородие! – запричитала она, подняв к Ахиллесу залитое слезами лицо. – Соблазнилась я, убогая! На такие деньги я б у немца Гаккеля его кухмистерскую[39]
откупила б, он продает. Заведение небольшое, но на бойком месте, и повар там с дипломом. Надоело в людях быть, хотела побыть сама себе хозяйкой…– А царицей морскою ты не хотела быть, сволочь такая? – ухмыльнулся Ахиллес. – Ну, давай, исповедуйся…
Выйдя минут через пять из комнаты, он поманил Кашина и распорядился:
– Иди в комнату, братец, и стереги эту бабу со всем усердием.
– Слушаюсь! – рявкнул служака Кашин и шагнул через порог, заранее сверля Марфу бдительным полицейским взором.
Захлопнув за ним дверь, Ахиллес подошел к околоточному и тихо сказал:
– Ну, Яков Степанович, сейчас начнется кадриль…
У того в глазах прямо-таки полыхнул азартный восторг. Глядя на Ахиллеса с нескрываемым уважением, он выпалил:
– Докопались, господин поручик?
– До самого донышка, – сказал Ахиллес ничуть не торжествующе, скорее уж устало, с тоской. – Пойдемте. Ожидать следует всего, так что смотрите в оба. Особое внимание уделите… – предосторожности ради он шепнул имя околоточному на ухо, хотя и знал, что подслушать их сейчас никто не сможет.
– Понял, – сказал околоточный со спокойной уверенностью в себе, свойственной сильным, но не заносчивым людям.
Они вошли. Все сидели там, где Ахиллес им и назначил: Ульяна Игнатьевна, Сидельников и Дуня – лицом к двери, спиной к окну, Митрофан Лукич и доктор – у торцов. Небрежной походочкой, ни на кого не глядя, околоточный прошел к окну и встал, опершись спиной на подоконник, вроде бы расслабленный и праздный. Никто из троих на него не оглянулся.