В те годы с деньгами было туго; чтобы платить по закладным, им приходилось кое в чем себе отказывать. И все же они были счастливы. Закончив работу, Гауна шел домой; по субботам они спали после обеда, а потом шли в кино; по воскресеньям их приглашали Ламбрускини с женой; они садились в «ланчу» и ехали в Санта-Каталина или в Тигре. Вчетвером они ездили на автомобильные гонки в Сан-Мартин, и женщины делали вид, что им тоже интересно. Как-то они доехали до Ла-Платы и рассеянно обошли Музей естественных наук; на обратном пути, разглядывая том «Сокровищницы юности», который одолжил им один сеньор, зубной врач, они с испугом познакомились с доисторическими животными на картинках, как они предполагали, рисованных с натуры. Летом они вместе с Ларсеном ходили купаться на пляж Баландры и, глядя на равномерные речные волны, говорили о дальних странах и воображаемых путешествиях. Договаривались они и о вполне возможной поездке – снова побывать у Чорена, посидеть у ручья Лас-Флорес; но этот проект так и не осуществился. Клара и Гауна не теряли надежды подкопить денег и купить «форд-Т», чтобы ездить на прогулки одним.
Иногда, выйдя из мастерской, Гауна шел навестить Колдуна. Клара ждала его у отца; обычно туда приходил и Ларсен. Порой, видя их втроем, Гауна думал, что они-то и образуют семью, а он – посторонний. И сразу же ему становилось стыдно своих мыслей.
Однажды под вечер они разговорились о храбрости. Гауна с удивлением – и даже пытаясь возражать – услышал, что Табоада считает его храбрее Ларсена.
Последний, казалось, принял это утверждение как нечто само собой разумеющееся. Гауна сказал, что его друг никогда не уклонится от драки с кем угодно, а он, а он, а он… он хотел что-то добавить, правдиво и чистосердечно, но его никто не слушал. Табоада объяснил:
– Эта храбрость, о которой говорит Гауна, мало что значит. Человек должен обладать некой философской беспечностью, неким фатализмом, который позволял бы ему всегда быть готовым, как рыцарь, в любой миг потерять все.
Гауна слушал его с восхищением и недоверием.
К этому времени Табоада обучил их («чтобы слегка расширить ваши узкие лбы») начаткам алгебры, начаткам астрономии, начаткам ботаники. Клара тоже участвовала в занятиях: ее ум был, пожалуй, более восприимчив, чем умы Гауны и Ларсена.
– Вот удивились бы ребята, – воскликнул Гауна как-то раз, – если бы узнали, что я целый вечер изучаю розу.
– Твоя судьба изменилась, – заметил Табоада. – Два года назад ты постепенно, но верно превращался в доктора Валергу. Клара тебя спасла.
– Отчасти Клара, – признал Гауна, – и отчасти вы.
В начале зимы 1929 года Ламбрускини предложил ему «перейти в качество компаньона». Гауна согласился. Момент казался удачным, чтобы кое-что заработать: никто не покупал новые автомобили; старые разваливались, и, как говорил Феррари, «все, что ходит и бегает, рано или поздно окажется у нас в мастерской». Но кризис принял такие размеры, что люди предпочитали не ремонтировать автомобили, а просто их бросать. Однако это никак не влияло на счастье Гауны.
Его уверяли, что люди, живущие вместе, постепенно начинают смотреть друг на друга с презрением, а потом с раздражением. Но ему казалось, что его потребность в Кларе неисчерпаема – потребность все больше узнавать Клару, все теснее сходиться с ней. Чем больше он был с Кларой, тем больше ее любил. Он вспоминал свой прежний страх потерять свободу, и ему делалось стыдно: эти опасения представлялись ему теперь нелепыми и подлыми.
XXXI
Была зима, воскресенье, время послеобеденного сна. Гауна лежал в постели, завернувшись в несколько пончо, среди хаоса иллюстрированных газетных страниц, и рассеянно следил за легкой игрой теней на потолке. Он был дома один. Клара пошла навестить отца и должна была вернуться в пять, чтобы успеть в кино. Перед уходом она посоветовала ему выйти погреться на солнышке на площадь Хуана Баутисты Альберди. Пока что он вылез из постели только раз – чтобы дойти до кухоньки и согреть воду для мате. Снова улегшись, он выпрастывал руку, быстро делал глоток-другой, кусал корочку французской булки (Ларсен как-то сказал, что если мате ничем не заедать, может разболеться живот), оставлял мате и булку на стуле, служившем тумбочкой, и снова укрывался поплотнее. Он подумывал, что если бы мог, не вставая, дотянуться до шляпы – она лежала на плетеном столике у дверей, – то обязательно бы ее надел. Но поля, решил он, мешали бы на затылке. В старину люди были правы. Отказ от ночных колпаков был несправедливостью по отношению к голове. Он тут же пожалел нос и уши и пока размышлял, что следовало бы добавить соответствующие наушники и наносники, в дверь постучали.
Гауна поднялся, чертыхаясь; дрожа от холода, наступая на концы пончо, в которые был укутан, кое-как добрел до двери и открыл.
– Пошевеливайтесь, – сказала ему женщина, которая готовила плотнику. – Вас зовут к телефону.