И не о чем сразу стало говорить. Вот как бывает! Сколько слов сберегала она для Тимоши, да и он был не из молчаливых, умел сказать, а тут и у нее и у него попрятались все слова, пустота образовалась. И ни слезинки не упало у Маняши из глаз, ни единой капелечки. Пошли они в село врозь: она впереди, он шагов на десять сзади. А ведь мог бы настоять на своем Тимоша. Лег бы поперек дороги или схватил бы в охапку… Не случилось такого. Тимоша брел за ней все тише и тише, пока не отстал совсем. Хоть припугнул бы, что убьет или сам зарежется!..
Хорошо помнит Маняша, что на другой день утром повезли ее в Годуново. Еще через два дня повенчалась с Василием в Годуновской церкви, стала Витяковой.
Хоть и помнила она те серые дни, оказывается, хорошо помнила — и как вокруг аналоя ее водили, и как венец над головой держали, блестящий венец, золотой, — но перебирать все это в памяти ей больше не хотелось. Перед глазами стоял — там, на тропе возле школы — печальный и неподвижный, будто в снег вмерз, Тимоша.
— Как поживаешь, Маняша? — спросил он.
А она ответила в сердцах:
— Что об этом спрашивать? Поздно.
И Тимоша не то кивнул, не то покачал головой. Было это движение таким скорбным, что у Маняши сжалось сердце как от предчувствия недоброго. Но обиду она не успела перебороть, прибавила, что он во всем виноват. Он, Тимофей Петров, Тимофей Емельянович…
Неумно она сказала, не нужно было этих слов. Спохватилась, да слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
Тимоша снова не то кивнул, не то покачал головой.
— Виноват.
Он согласился покорно, только не последним было у него это слово. Отвернул лицо, вверх посмотрел, на церковный крест.
— Но и ты, Маняша… Что же ты? Не шла бы.
Легко ему было говорить — не шла бы! Но обида уже отхлынула, слезы застлали ей глаза. И лишь тогда она поняла, как ей хотелось увидеть Тимошу. Ведь и к Аришке Зайцевой бежала, чтобы произнести его имя да узнать хоть словцо о нем.
Тимоша увидел ее слезы, выдернул сапог из рыхлого снега, посторонился. И она быстро пошла, чуть-чуть задев его плечом.
— А я тоже женюсь, Маняша, — сказал Тимоша вдогонку.
Она не выдержала, обернулась.
— На ком?
И он назвал имя и фамилию своей будущей жени, той самой, которая через два года упекла его в тюрьму. Вострая это была девка, за словом в карман не лазила. Теперь Маняша забыла ее фамилию, а тогда Тимошину невесту все знали не только в Павловском, но и в Годунове: такие горластые в деревнях были наперечет.
Тимоша и так уже долгонько медлил. Маняша втайне мечтала, что женится он, наконец, на Арише Зайцевой, которая, кажется, тоже по Тимоше сохла. Все ждал чего-то Тимоша. И Ариша тоже ждала. И вдруг: вот тебе раз, какую в невесты себе облюбовал!
Тимошина женитьба, как ржа, разъела светлую память о нем, поранила сразу и быстро умертвила стыдливую девичью любовь. Не стало в душе Тимоши, погрузилась душа во мрак, и только один просвет был у Маняши, один-единственный — дети. Первый, второй, третий… Пошли они один за другим.
О том, что судили Тимошу, узнала Маняша только после войны. От него, конечно, от Лукьяна Санаткина. Он, старый бес, подкидывал ей застарелые новостишки, подливал, шут гороховый, масла в огонь.
«Ну вот, как тут об него не удариться! — подумала Маняша. — И хотелось бы не вспоминать, да куда не повернешься — везде он!»
И она, оставив Родимушку в покое, взглянула на часы — время шло к полудню — и опять перенеслась мыслями в Павловское.
Маняша подошла к одинокому пастуху, тихо поздоровалась.
А он сказал:
— Здравствуй, Маняша! Вон как свидеться-то привелось. Тимоша я. Тимофей Петров. Вот какой я стал. Жил, жил и вот…
За спиной у Маняши послышались шаги. Это сын уходил по тропе к пруду. Не было сына рядом, один Тимоша стоял перед нею. И страшно стало Маняше.
Тимофей Петров стоял перед нею, тот самый Тимоша, которого она давно похоронила.
Маняша смятенно оглянулась, хотела позвать сына, но он уже скрылся за деревьями.
Понял ее Тимоша, успокоил:
— Не бойся, живой я, не привидение.
— Да как же — живой? — произнесла наконец она недоуменно, вроде бы упрекая Тимошу за то, что уцелел: и в тюрьме выжил, и на фронте не погиб, и после войны от ран не помер. — Как же — живой, когда…
Она замолчала, словно хотела сообразить что-то очень важное.
— Так вот, — ответил Тимоша, не удивившись. — Не раз помирал и не помер. Все атаки сосчитал, и большие и малые. Последняя семьдесят шестая была. В Берлине рейхстаг брали. Там я ноги и лишился, — он взглядом показал на деревяшку. — А тебе сказали, что погибший я?
— Говорили, Тимофей Емельянович, — с трудом приходила в себя Маняша. — Будто бы после войны… в Москве. Да этот… дядя Лукьян, Лукьян Санаткин. Его еще Родимушкой звали. Помните такого? Здесь, в Павловском, жил.
Тимоша засмеялся, махнул рукой.
— Как не помнить, товарищи мы были. Али запамятовала, Маняша? Летось встречал я Лукашку. Три часа молол мне про свои заслуги. Кем он только не был!
— И вы ему поверили, Тимофей Емельянович? Да врет он, никем никогда не был! — воскликнула Маняша. — Все около дела. Таким же пустомелей до сих пор и остался. Родимушка и есть Родимушка!