Таким образом, Бердяев в конечном итоге освобождает творчество не только от христианского путеводительства, но и от всех ценностно-смысловых определений и объективной пред-данности. И действительно, ведь всякая наличность, ценностная ли, реальная ли, ограничивает искомую Бердяевым бескрайность творческих горизонтов субъекта. Только бездонная свобода, Ungrund, дает полный простор… Поэтому автор всегда из двух возможностей выбирает ту, что освободит его от обязательства перед предметностью, содержательностью творческого акта. Итак, ни по сю сторону, в природе, ни по ту сторону, т.е. в трансцендентном бытии, ни в родовом, трансцендентальном субъекте, ни в человеческой общности никаких критериев, по Бердяеву, искать не приходится (и здесь он резко отклоняется от дороги своего наставника Соловьева). Не только эстетик побеждает в Бердяеве этика, но и негативистский анархист одерживает верх над позитивным мыслителем, что, впрочем, и положено Бердяеву – в его статусе экзистенциалистского бунтаря.
И тут дело принимает новый оборот: открывается, что критерием и сутью творчества остается одно лишь его субъективное измерение – переживание самого напряжения, порыва, подъема, наконец, экстаза. «Творчество для меня, – пишет мыслитель, – не столько оформление в конечном, в творческом продукте, сколько раскрытие бесконечного, полет в бесконечность»[462]
. «Повторяю, что под творчеством <…> я понимаю не создание культурных продуктов, а потрясение и подъем всего человеческого существа»[463]. Эти внутренние состояния – потрясение и подъем, полет в бесконечность – ценятся романтическим мыслителем выше всего. Именно в них можно найти реальную транскрипцию и конкретизацию до сих пор неопределенных, отрицательных и чрезвычайно общих у Бердяева теургических лозунгов «бытийственного преобразования», ожидаемого от творческого акта. Что мыслитель знает и представляет и чего прочувствованно жаждет (а не выставляет только в качестве абстрактного призыва), касается не результата, не внешнего, но внутреннего. Незаурядное переживание, так хорошо передаваемое в понятии эк-стаза, или, по-русски, ис-ступления, выступления за границы, – вот те самые «миры иные», противополагаемые обыденному, «буржуазному», скучному для романтического настроения миру сему. «По-прежнему я думаю, – патетически настаивает мыслитель в конце жизни, – что самое главное достигнуть состояния подъема и экстаза, выводящего за пределы обыденности, экстаза мысли, экстаза чувства. Моя всегдашняя цель не гармония и порядок, а подъем и экстаз»[464].Итак, творчество замыкается на определении его как игры «переливающихся через край дионисических» сил[465]
и связывается «с оргийно-экстатической стихией человека»[466]. В этом виде, однако, оно уже мало годится на то, чтобы совершенствовать жизнь, но может помочь ее избежать, изолироваться от скуки и пошлости бестрагического духа «буржуазности». «Творческий порыв» должен служить противоядием от мира. «Тоска исходит от “жизни”, – признается Бердяев, – от сумерек, от мглы “жизни”»[467] , и «без творческого подъема нельзя было бы вынести царства мещанства, в которое погружен мир»[468].Так пафос душевного напряжения, отвращения к расслабленности и индифферентности, культивируясь, уводит от жизни, а творческий акт грозит превратиться из средства в цель, из лекарства для мира в наркотик для творца. При этом можно заметить, что от эскапистских поползновений автора пытается отрезвить его же второй голос, требующий (правда, уже больше в преклонные годы) помнить о мире и своей ответственности перед ним: «Человек, – одергивает себя Бердяев, – не может, не должен в своем восхождении улететь из мира, снять с себя ответственность за других. – И добавляет в духе поучений старца Зосимы: – Каждый отвечает за всех»[469]
.Антиномия, усматриваемая Бердяевым между творчеством и жалостью, или, что то же у него, между свободой и жалостью, есть один из тех случаев, когда автор невольно обнаруживает совсем другую антиномию – между двумя своими мировоззренческими основаниями. Творчество, понятое как абсолютно беспредпосылочное кипение индивидуальных сил и поэтому никак не скоординированное с ответственным взглядом на мир, находится в принципиальном конфликте с тем, что автор называет жалостью и «нисхождением в мир». Но мыслитель не хочет осознать и принять следствий из своей широкомасштабной идеи своевольного творчества, он заклинает: «Свобода не должна (! –