Как явственно видим, Бердяев отклоняется от основного курса русского символизма. Теоретик этой школы в XX веке Вяч. Иванов настойчиво проводит демаркационную линию между двумя видами символического действа, стремясь прежде всего отмежеваться от волюнтаристского акта художника-тирана, которого провозгласил Ницше. Вяч.Иванов отделяет подлинно религиозно-знаменующий символизм от идеалистически-преобразовательного (волюнтаризма): первый старается вызволить заложенную в мире идею и красоту, осуществляя объективную истину; второй заносчиво навязывает миру свою «волю к власти», реализуя субъективную свободу. Антипод властолюбца, Бердяев, вместе с тем сближается с утопизмом второго рода – его призыв к осуществлению красоты и истины на самом деле вызволяет бескрайнее своеволие. Кстати, пропаганда небывалого человеческого титанизма по своему размаху роднит Бердяева с невероятными проектами преобразования жизни у Н.Ф. Федорова (о котором он недаром часто и с восторгом вспоминает), хотя «апофеоз творчества» и не имеет ничего общего с технологической программой «воскрешения отцов».
Итак, примешавшаяся к теургии авангардистская устремленность в будущее (amor futuri!) заменяет традиционную задачу спасения-преображения мира установкой на его ликвидацию. Старая русская утопическая идея искусства, имевшая столько версий, скажем, от Гоголя до ЛЕФа, получила у Бердяева, повторим, апокалиптический оборот. Теург-модернист, чувствующий себя в русле правдоискательской традиции русских писателей, в действительности идет вразрез с ними: те мучились вопросом, оправдано ли творчество, он предлагает оправдываться им.
Теургическая идея доведена до конца: творческий порыв, упразднив бытие, создает новую, «иную» мировую среду – открывает «новый эон» жизни, стремящейся покончить с дуализмом искусства и действительности, с ущербной двухколейностью их существования. Как неудовлетворительна жизнь, текущая по своему косному руслу, не преображенному искусством раз и навсегда и не слившемуся с ним в вечности и красоте! А искусство, не претворяющее жизнь своим прикосновением, но покоящееся в своей блистательной самодостаточности, в некой независимой умозрительности и лишь излучающее на жизнь свой неземной свет, разве не кажется ущербным и почти напрасным совершенством?!
Ибо в своем существовании отделенное от несовершенного, но бытийно воплощенного начала – жизни, оно есть не-бытие. И как не понять попытки преображения жизни и одновременно «онтологизации» искусства, оживотворения культурного творчества; можно ли не радоваться слиянию искусства и жизни, нуждающихся друг в друге как аристотелевские форма и материя?
Но судьба теургической идеи как эстетической утопии мирового спасения, целиком уповающей на художника-мессию, сбывается по положенным ей законам. Сам Бердяев проницательно заметил, что трагедия человечества заключается в том, что утопии сбываются. Иначе говоря, воплощаясь, они выявляют весь, в том числе и глубинный, таящийся и, может быть, скрытый при их зарождении смысл. И вот осуществляется действительно нечто «небывалое», никогда и нигде не бывшее (u-topos).
Покуда, как у Соловьева и даже у Вяч. Иванова, между личными потенциями и сверхличными инстанциями соблюдались должная субординация и равновесие, заключенные в самом понятии теургии, стирание граней между искусством и жизнью еще не выявляет своих опасных последствий. Однако по мере опустошения надличных кладовых верховные, законодательные и нормирующие функции все более и более переходят к жизни – «жизни как она есть». И вместо того чтобы, говоря кантовским языком, сущее становилось должным, должное отождествляется с сущим.
Бердяевский «апофеоз творчества» развязывает руки теургу, освобождая его от всех эстетических препятствий, канонов и норм, и призывает культивировать лишь волевой импульс своего Я. В мире этой максималистской и экзальтированной мысли можно найти те зерна, из которых по законам филиации идей и осуществления утопий должны были бы вырасти модернистские, авангардистские и леворадикальные феномены культуры. Среди призывов Бердяева к «беспощадному» дерзанию, «жизненному действию», разрушению всех границ в процессе созидания нового имеется и такой любопытный лозунг, как разрушение всех «буржуазных табу», сыгравший особую роль в движении контркультуры. «Преодоление морали закона, – пояснял он, – есть преодоление абсолютных повелений, запретов и табу и замена их бесконечной творческой энергией»[479]
. Но ведь это похоже на «все позволено» в домене творчества…