Для чего же понадобилась Хоружему доктрина «деэссенциализации»? Мне кажется, им руководили на сей раз чисто философские интересы. Ему импонировала «смерть субъекта», «смерть аристотелевского человека», «смерть человека» вообще, преодоление человека – как всего лишь «моста» и «стрелы» – в постклассической европейской философии. Но «аристотелевский человек» (как бы ни был он дорог западной схоластике) «умер» намного, намного раньше. Хоружий в одном месте пишет, что аскетическая практика – это альтернатива обычному порядку существования человека. Но для христианского понимания нет такого обычного порядка, нет «чистой» природы человека, о которой мыслил Аристотель: есть еще безгрешная эдемская природа в ее состоянии неустойчивого равновесия и выбора, есть падшая природа, помраченная грехом, и есть природа, в возможности, а для лучших уже и в действительности, преображенная. И притом всегда остается вечно-длящийся человек, «everlasting man», по слову Г.К. Честертона и вопреки Ницше, ибо истинный Бог и истинный Человек увековечил человека в Своем нераздельном и неслиянном соединении с человечностью. «Деэссенциализация» – слишком философски злободневный, модно-направленческий термин, чтобы отсылать к этой вечности.
Приведу частный пример, сопредельный со знакомой мне областью. Хоружий несколько раз с энтузиазмом упоминает о «глагольном дискурсе»[1174]
, каковым отмечены как «православный энергетизм», так и постклассическая мысль – в их противоположении «именному», эссенциальному дискурсу. Я наткнулась на эту черту применительно к русской модернистской поэтике и описала ее в маленьком исследовании «Свободно блуждающее слово»[1175], вовсе не предполагая, какие высокие аналогии могут быть сюда встроены. Здесь Хоружий мог бы найти и деэссенциализацию слова-Психеи (по Мандельштаму[1176]), покидающего свое сущностное тело, и перевес глагола над именем, практически манифестируемый постсимволистской поэзией, и орудийность, согласно мандельштамовскому «Разговору о Данте»[1177] (у Хоружего, соответственно, операциональность), взамен эйдосной статики именования. Все это принесло великие открытия в искусстве, но уже, в общем, миновало, как всегда сменяют друг друга художественные направления. И прямо сейчас я нашла в заслуженно «модной» книге – Дневниках о. Александра Шмемана – мысль о том, как обстоит дело с этой самой «глагольностью» в свете вечной Истины: «Модернизм – это <…> явлениеТема эта слишком удобопревратная, чтобы дальше на ней останавливаться без боязни согрешить мыслью. Если даже Вл. Лосский в одной и той же фразе говорит об обóжении, то как о «полном выходе за пределы тварного бытия», то, «с другой стороны» (он так и пишет: «с другой») о «скорее преображении тварной природы тела и духа»[1179]
, становится ясно, что специфический понятийный язык для этих несказуемых опытных достижений в так называемой неопатристике до сих пор не установился.