Но я прекрасно помню, что Борис Слуцкий, как никто из поэтической братии, был привязан ко времени, в котором мы жили, к событиям, которые вершились на наших глазах и в Советском Союзе, и во всём мире. А поскольку мы переводили стихи многих поэтов из национальных республик, то вместе с ним я побывал и в Литве, и в Киргизии, и в Армении, и времени в этих поездках поговорить обо всём — и о нашей внутренней жизни, и о “холодной” войне — у нас было достаточно. Но я не помню, чтобы хоть раз мы обсуждали с Борисом Абрамовичем, как живёт самое молодое государство земного шара, именуемое Израилем, где обитала его многочисленная родня. Не может быть, чтобы наш Слуцкий не знал, как возник и как укреплялся Израиль на палестинских землях, как Менахем Бегин со своими головорезами стёр с лица земли деревню Дейр Ясин со всем её палестинским народом, за что Эйнштейн назвал Бегина фашистом. Не может быть, чтобы наш Слуцкий не знал о резне, организованной в лагерях Сабра и Шатила Ариэлем Шароном. Не может быть, чтобы ко всем подобного рода преступлениям не был причастен его кузен, дослужившийся до таких высот в своей карьере. Поэтому он молчал о своей израильской родне, о выдающемся сыне еврейского народа Амиде Слуцком, обо всех отношениях, которые с 1947-го и до начала перестройки складывались между Советским Союзом и чуждой ему страной Израиль.
Конечно, он знал, что Израиль был создан по воле Сталина, благодаря голосам в ООН всех народно-демократических государств Восточной Европы. Конечно, он знал, что портреты Сталина висят в благодарность ему во всех израильских кибуцах.
Конечно, он знал, что шестидневную войну, во время которой решалось, быть или не быть Израилю, выиграли советские командиры и солдаты еврейского происхождения, победители фашизма, которых Сталин отправил на Ближний Восток спасать Израиль от арабского Голиафа.
Конечно же, он знал, что проамериканская израильская верхушка разорвала связи с СССР, потому, что истерзанный четырёхлетней войной с рейхом Советский Союз, в отличие от обогатившейся на войне Америки, был не в силах помочь Израилю стать полноценным государством.
Конечно, он знал, что Израилю понадобятся людские резервы и что большая часть советских евреев осуществит исход из страны, которая спасла их от Холокоста, на историческую родину.
Конечно, он знал, что этот предательский исход аукнется еврейству и “делом врачей”, и гибелью антифашистского комитета, и разрывом дипломатических отношений со сталинской державой, и резолюцией ООН о том, что “сионизм есть форма расизма”, но он молчал, понимая, что со всеми этими событиями так или иначе связана судьба всей его израильской родни.
Конечно, он как известный и влиятельный поэт побывал после войны во многих странах — во Франции, в Чехословакии, в Польше, в Болгарии, в Румынии, в Швейцарии, в Италии, конечно, оформляя эти поездки, он заполнял нужные анкеты. Конечно, он знал, что в таких анкетах существует графа: “Есть ли у Вас родственники за границей”. Я не знаю, как он отвечал на этот вопрос, но думаю, что каждый раз, заполняя злополучную графу, он как человек чести и долга признавался советскому государству, что, к сожалению, живёт за границей его родня, о которой ему не хотелось бы вспоминать, и, конечно, это обстоятельство подпитывало его душевную болезнь. Евтушенко в предисловии к книге Слуцкого писал: “Да, я убеждён: Слуцкий был одним из великих поэтов нашего времени...”
Я ценил и до сих пор ценю многие стихи Слуцкого. Всегда уважал его прямоту, верность слову, долгу, присяге. Но никогда не считал его великим поэтом, ибо великий поэт всегда выше, глубже, значительнее своего времени. А Слуцкий был во времени весь со всем своим честным догматизмом, ленинизмом, максимализмом, комиссарством и даже своеобразным сталинизмом. “Великий поэт — это воплощение своей эпохи”, — пишет Евтушенко. А разве Багрицкий (кстати, один из любимых поэтов Слуцкого) не выразил, как никто, кровожадную идеологию классовой борьбы этой эпохи? Разве его формулы “Но если век скажет: “Солги!” — солги! Но если век скажет: “Убей!” — убей!” не были написаны на знаменах времени? Но можно ли такого поэта, абсолютно соответствующего главному пафосу времени, назвать великим?
Великим поэтом эпохи, скорее всего, можно назвать Сергея Есенина, сказавшего: “Не злодей я и не грабил лесом, не расстреливал несчастных по темницам”,
или даже Осипа Мандельштама с его горестным признанием: “Мне на плечи бросается век-волкодав, // но не волк я по крови своей”. А Борис Слуцкий не выходил за пределы своего времени и соглашался с ним во всём: “Кто тут крайний? Кто тут последний — я желаю стоять, как все”.