В предчувствии крушения идеи социалистического интернационализма (о мировой революции чего уж говорить!) для Слуцкого История становится бессмысленной и теряет, прекращает разумное “течение своё”: “Горлопанили горлопаны, голосили свои лозунга, а потом куда-то пропали, словно их замела пурга...” — и сменили их “горлопаны новейшей эры”. Исторические деяния в итоге “сактированы и сожжены дотла”; “Размол кладбища”; “Смывка киноплёнки”; “Селёдочка в Лету давно уплыла”. В море атеистического отчаянья тонет муза Бориса Слуцкого последних лет его жизни. А поскольку для него и вскрытие святых мощей было вскрытием “нуля”, как то доказывал главный палач Православия Емельян Ярославский, то атеистический пафос жизнестроительства Слуцкого, когда иссякла сила, влился в море беспросветного скепсиса, где на берегу моря, как пародия на вечность, стоит пресловутая банька с пауками из воспалённых снов богоборца Ивана Карамазова. И мысли о будущем человечества стали пошлыми, плоскими и неутешительными:
Наедятся от пуза, завалятся спать на столетье,
на два века, на тысячелетье.
Общим храпом закончится то лихолетье,
что доныне историей принято звать.
Как всё это не похоже на молодое предвоенное кипенье, на “это есть наш последний.”! К атеистическому скепсису сделан громадный шаг, а к Новому Завету, к Вере, к Христианству ни на волосок не сдвинулась душа Слуцкого, в отличие от души Пастернака, Заболоцкого или Ахматовой. Даже умирающий Пушкин у него живёт в углу, где ни одной иконы, — “лишь один Аполлон”. А потому и приходит состояние внутреннего опустошения:
Нету надежд внутри жизни, внутри
века, внутри настоящего времени.
Сможешь — засни, заморозься, замри
способом зёрнышка, малого семени.
Быстрое осознание того, что вся жизнь положена на алтарь безнадёжного дела, всё чаще и чаще навещало его, разъедая оболочку убеждений, казалось бы, скроенных из нержавейки. Нержавейка (как на скульптуре Мухиной) расползалась, и из трещин её время от времени слышались глухие признания: “Я строю на песке”, “Сегодня я ничему не верю”, “Но верен я строительной программе”... Самое страшное заключалось в том, что драма была не духовной, а идеологической. Конструкции его внутреннего мира, скроенные из атеистического материализма, настолько окостенели, что когда поэт понял, что идея социальной справедливости неосуществима, то у него, в сущности, остались только два пути для исхода: смерть или помутнение рассудка... Судьба предназначила ему второе, пощадив, как Ивана Бездомного...
***
Слуцкий был фанатичным прагматиком, уверенным в том, что важна лишь история, творящаяся сегодня, при его жизни, что всё, что было и быльём поросло, уже не влияет на сегодняшнюю “злобу или доброту дня”.
Бериевская амнистия — да, это живое время, 1956 год, XX съезд КПСС; то же послевоенное перенапряжение сил — его эпоха, четыре года войны — главное в жизни, а всё остальное уже как бы на том берегу Леты, уже отрезано навсегда, уже не будет ни сил, ни желания ворошить и пересматривать эти геологические пласты.
А всё довоенное является ныне
доисторическим,
плюсквамперфектным, забытым и,
словно Филонов в Русском
музее, забитым в какие-то ящики...
Стихи, полные усталости и исторического пессимизма, в который переродился пафос социалистического строительства.
Но после его смерти история зашевелилась, словно бы спрыснутая живой водой. Ожило время с красным и белым террором, с геноцидом казачества, с жестокостью местечковых “комиссаров в пыльных шлемах”, с расстрелом царской семьи и Соловками, с Беломорканалом, с мемуарами изгнанников первой русской эмиграции. История кричит, митингует, жестикулирует, бушует в душе сегодняшнего человека. Слуцкий не смог вынести этого хаоса. В годы болезни они иногда звонил мне по телефону и спрашивал, что творится в мире. Потом молчал в трубку, потом наш разговор прекращался. Бедный Борис Абрамович... Он понимал или чувствовал, что я навсегда ухожу из сферы его притяжения. И не осуждал меня за это. Более того, когда я навестил его в психиатрической лечебнице незадолго до смерти, он, прощаясь со мной, неожиданно сказал:
— Вы, Станислав, из умнейших людей своего поколения.
На мой вопросительный взгляд, почему он так думает, Слуцкий не ответил, лёг на больничную постель и закрыл глаза.
***
Когда пришёл час прощаться с ним, к гробу пришли люди противоположных, можно сказать, враждующих убеждений и мировоззрений: Вадим Кожинов и Владимир Огнев, Анатолий Передреев и Давид Самойлов, Александр Межиров и Станислав Куняев.
Потому-то над его гробом, прощаясь с ним, я сказал приблизительно следующее: