Впервые я попал на скачки до революции, когда мне было тринадцать лет. И тогда, как и теперь, была весна, но между той и этой весной лежит уже гигантская пропасть. Тогда вокруг ипподрома был пустырь, поросший колючкой. В колючках ютились и выли ночами шакалы. Ипподром был обнесен высокой глинобитной стеной, показавшейся мне тогда какой-то унылой и убогой. Вокруг стены стояли толпы утомленных, бедно одетых людей. По улицам в бурых тучах пыли в фаэтонах ехали к ипподрому баи в красных халатах и белых папахах. Я смотрел на них с изумлением, как на иностранцев, как на людей из другого, чуждого мне мира.
А теперь от пустыря с колючками и следа не осталось. С одной стороны высятся огромные корпуса фабрик и заводов, с другой — учебного комбината и со всех сторон — многоэтажные дома. Стена ипподрома, казавшаяся мне раньше такой высокой, теперь словно в землю вросла и кажется совсем уже низкой по сравнению с обступившими ее со всех сторон новыми зданиями.
Кипит, волнуется пестрый, празднично одетый народ, и не видно ни ослов, ни верблюдов и ни одной унылой фигуры. Подъезжают колхозники в грузовых, легковых машинах, некоторые из дальних аулов. По улицам Ашхабада вместо былых фаэтонов движутся к ипподрому одна за другой "Победы" и "Москвичи", и все гудят, все настойчиво требуют дороги.
Вот и из моего родного аула приехали три грузовика и две легковые машины. Из легковой с трудом вылез Ниязмурад, оперся на палку и посмотрел кругом на дома, на фабрики, на волнующееся море людей.
Я подошел к нему и поздоровался.
— И ты здесь, — ласково сказал он и улыбнулся.
И опять посмотрел вокруг.
— А Ашхабад-то и не узнаешь. Я всего три года тут не был и сейчас вроде как в чужой город попал. Ведь вон что настроили!
Мы пошли на ипподром под навес, где уже плотно друг к другу сидели зрители. Ниязмурада хотели посадить на почетное место в первом ряду, но он махнул рукой:
— Нет, эти места не для нас. Чего тут тесниться? Наше место там, на широком поле.
И он ткнул палкой вдаль, где на открытом месте стояли кони — участники скачек, тренеры и их палатки. С разрешения администратора мы прошли туда. Там уже стояло и сидело много стариков. Некоторые из них были чуть моложе Ниязмурада, и мне странно было слышать, как Ниязмурад, обращаясь к ним, назвал их "ребята". Старик поговорил с ними, и мы подошли к палатке тренера колхоза имени Сталина, вокруг которой толпилось много детей и взрослых. За палаткой лежали мешки с ячменем для коней. На зеленой полянке, в двух шагах от палатки, сидели два седобородых старика. Один широкоплечий, плотный и, видимо, сильный старик, лет семидесяти, а другой сухой, тонкий, с длинной бородой, лет шестидесяти пяти. Тут же на приколе стоял красавец Улькер. На нем была новая сбруя.
Ниязмурад внимательно осмотрел его и остался доволен:
— Ну вот, так и надо украшать коня! А то нарядят в старую попону!.. На осла и то приятней смотреть.
Потом он посмотрел на другого коня, крутившегося вокруг кола возле другой палатки. Брови его вдруг вскинулись вверх, глаза расширились. Он ткнул в сторону коня палкой и спросил:
— Эй, ребята, а это что за конь?
Худой длиннобородый старик, сидевший на лужайке, встал, посмотрел на коня и сказал:
— Это Саяван из колхоза "Свободный Туркменистан" Геоктепинского района. Хороший конь! Правда?
Другой, плотный старик, нервно затеребил свою бороду.
— Вот он-то, Ниязмурад-ага, и будет нынче состязаться с нашим Улькером. Как думаешь, обгонит он Улькера?
Ниязмурад ничего не сказал, как бы с полным равнодушием отвернулся от Саявана и ткнул палкой в другую сторону:
— А это чей конь?
— Колхоза Ворошилова.
— А тот?
— Колхоза "Коммунизм" Каахкинского района.
— А вон тот что за конь?
— Тот издалека пришел. Из Казахстана.
Ниязмурад долго и внимательно осматривал красивых, нетерпеливо топтавшихся коней марыйского, ташаузского колхозов и разных конных заводов. Потом подошел к Саявану — сопернику Улькера, долго молча смотрел на него и так же молча вернулся к палатке.
— Хороший ведь конь? Правда? — спросил худой старик.
Ниязмурад сел на мешки с ячменем и как-то нехотя ответил:
— Ничего… Может потягаться с Улькером. Ну, да посмотрим еще…
Напускным равнодушием он, видимо, хотел скрыть свое волнение, свою тревогу за Улькера, за честь своего колхоза.
А шумная толпа зрителей все росла, увеличивалась. Все места давно уже были заняты, а у входа теснилась, напирала огромная толпа. И даже в домах вокруг ипподрома все балконы и окна были забиты народом.
Заиграла музыка. Кони занервничали, запрядали ушами, затанцевали вокруг своих кольев. Один, закусив удила, взвился на дыбы. Другой, вытянув шею, тревожно заржал. Третий в такт музыке забил ногами о землю.
Заволновался и народ. Один из стариков вдруг запахнул на груди халат.
— Что, холодно? — спросил другой. — И мне кажется, вроде легко я оделся. В эту пору никогда так холодно не бывало. Время косить, а холод.
А холода-то и не было. Солнце хорошо пригревало. А зябко им показалось от их нетерпеливого волнения.