Брод вёл тяжёлое сражение с чувством собственной несостоятельности, которое обуревало Кафку. «Центр всего моего несчастья в том, что я не могу писать, – признавался Кафка Броду в 1910 году, – я не написал ни одной строчки, которую мог бы принять, наоборот, я вычеркнул всё, что написал ещё с Парижа, – впрочем, это не Бог весть что. Всё моё тело настораживает меня по отношению к каждому слову; каждое слово, прежде чем я его напишу, начинает осматриваться вокруг себя; фразы буквально ссыпаются под моим пером, я вижу, что у них внутри, и тотчас вынужден останавливаться»20
.В письме к Броду Кафка говорил о своем «страхе привлечь внимание богов». В этих условиях Брод, отбросив зависть и ни перед чем не останавливаясь, бросился защищать имя Кафки перед редакторами и издателями. Так, именно Брод послужил связующим звеном между Кафкой и журналом
В рекламе издательства отмечалось, что «отличительная черта автора – желание снова и снова шлифовать свои литературные произведения – до сих пор удерживала его от издания книги».
Летом 1912 года Брод привез Кафку в Лейпциг, в то время центр немецкого издательского дела, и представил его молодому издателю Курту Вольфу. «У меня сразу же сложилось впечатление, – вспоминал Вольф, – которое я так никогда не смог впоследствии стереть из памяти, что это импресарио представлял обнаруженную звезду». В конце того же года Брод и Вольф организовали выпуск первой книги Кафки – она была опубликована издательством
Я легко могу себе представить, как некто, купивший эту книгу, с этого момента меняет всю свою жизнь и становится другим человеком. Вот сколько абсолюта и сладкой энергии исходит из этих нескольких коротких прозаических произведений… Любовь к божественному, абсолютному пронизывает каждую строчку с такой естественностью, что ни одно слово не пропадает в этой фундаментальной нравственности».
Кафка был подавлен: «Мне хотелось найти нору, чтобы спрятаться». После появления рецензии он писал своей невесте Фелиции Бауэр22
:Именно потому, что дружба, им ко мне питаемая, имеет корни глубоко внизу, намного ниже всех истоков литературы, и набирает силу гораздо раньше, чем литература вообще успеет вздохнуть, – именно поэтому он переоценивает меня донельзя и на такой манер, что мне стыдно от собственного тщеславия и высокомерия, между тем как при его-то понимании искусства, при его собственной мощи истинное, нелицеприятное суждение о книге, только суждение, и больше ничего, лежит у него, можно сказать, под рукой. И тем не менее он вот этак пишет. Если бы сам я сейчас работал, то есть жил бы в потоке работы, влекомый им, я бы не стал так переживать из-за этой рецензии, мысленно расцеловал бы Макса за его любовь ко мне, а сама рецензия меня бы ничуть не тронула! Но так…23