Он поймал себя на том, что ему хотелось говорить о себе. Он понимал, что это глупо. Володя не был его лечащим врачом, его вели терапевты, но он не мог удержаться. Он говорил и говорил. А Володя терпеливо слушал. Между ними установились новые отношения: виновато-преданные со стороны Володи и нежные, полные доверия, но и ревниво-требовательные со стороны Логачева. Как изменился Володя за это время! Он остался сначала ухаживать за Алексеем Владимировичем, но постепенно впрягся в работу. Собственно, ему повезло. Никто теперь не стоял за его спиной, никто не держал его за локоть, и он полной мерой вкушал опьяняющее счастье хирургической свободы. Он работал с наслаждением, не боясь и все наваливая на себя ответственность, ему и в голову не приходило, что он делал именно то, в чем совсем недавно так страстно обвинял своего учителя. Потому что теперь, когда это касалось его, это имело совсем другой смысл. По молчаливому договору он ничего не рассказывал Логачеву о работе, о больных, и Логачев был этому рад, он не мог сейчас думать о других, он был занят собой.
— Вам ничего не нужно? — спросил Володя, косясь на часы. — А то мне в операционную.
— Погаси свет, — попросил Алексей Владимирович, — и, знаешь что, подвези меня поближе к окну…
— Кокну? — удивился Володя. — Пожалуйста. — Своими худыми жилистыми руками он легко повернул тяжелую кровать на скрипучих колесах, толкнул и уткнул ее в другой угол. Ему это ничего не стоило — сдвинуть кровать, подойти к окну, сбежать по лестнице, крестом бухнуться в сугроб, в пушистый, нежно сминаемый глухой снег.
А Логачев, он уже никогда не побежит, но зато теперь он видел в окне дерево, вернее — его верхушку, голые смерзшиеся ветки старого тополя с длинными пустыми еще и вялыми почками.
— Все, спасибо, — сказал он, — иди, Володя. У меня все в порядке.
И Володя ушел, а он остался в пустой палате ждать обхода и думать. Он думал о том, что, пока можно видеть хотя бы верхушку дерева в окне, пусть даже пустое окно, жизнь еще не кончена, она еще имеет смысл, за нее еще стоит цепляться.
А потом пришла Вета. Она была высокая, румяная, взрослая и почему-то без халата. Она принесла завернутые в бумагу цветы, а глаза у нее были очень светлые, зеленоватые, тревожные и уклончивые. Логачев смотрел, как ее тонкие пальцы нервно раскатывали бумагу и на свет появилась ветка мимозы. Цветы были в том совершенном расцвете, который и продержаться-то может всего несколько часов, когда желтые невзрачные шарики так свежи и распушены, что сливаются в воздушное соцветие и пылят, издавая сладкий огуречный запах, а серебристая тонкая листва еще мягка и не шуршит. Логачев радостно и жадно потянулся к цветам глазами, но Вета уронила их на тумбочку, скомкала бумагу и решилась:
— Папа, я сейчас стояла в очереди… Там говорили… ты слышал?
— Что? — спросил он испуганно. — Что случилось?
— Сталин, — сказала она. — У тебя есть радио?
И в эту минуту где-то в коридоре на полную мощность рявкнул репродуктор. Послышался топот бегущих ног. Передавали бюллетень о состоянии здоровья… И Логачев с тяжелым стеснением в груди почувствовал, что в этот момент с болью и скрипом поворачивалась история его страны, может быть всего мира, и что время — это что-то огромное, гораздо большее, чем он в силах сейчас понять.
Вета шла по улице в толпе, она всех давно потеряла. Воздух над бульваром был сиреневый и странный от горящих где-то костров. Они то бежали, спотыкаясь и растянувшись по улице, то вдруг останавливались, и тогда от сгущения людской массы делалось жарко и страшно. Где-то сзади вспыхнул истерический нервный смех. Вета оглянулась, она видела смеющиеся лица, а глаза были тоскливые и испуганные. Какие-то трое перетаскивали через заборчик бесчувственное тело женщины, ее положили на бульваре прямо на снег, хлопали по щекам, и никого это не удивляло.
Зачем они шли, Вета не знала. У нее не было любопытства или желания увидеть его мертвым. Просто она испытывала потребность быть в этот день со всеми, на улице; сама не понимая того, впервые в своей маленькой еще детской жизни она по-настоящему ощущала причастность к своему народу, его истории, общность их судьбы, она была как все и вместе со всеми, и как для всех этот день должен был что-то изменить и перевернуть, так и для нее. Улица впереди оказалась перегороженной грузовиками, а за машинами виднелся колышущийся строй солдат.
Толпа остановилась и стала угрожающе уплотняться. Было уже совсем светло. По-прежнему тягуче и мрачно неслись над бульваром унылые марши. Вету прижало к стене дома. Она уцепилась за решетку, ограждающую подвальное окно. Кто-то лез уже выше на подоконник, вжимаясь в оконную раму; казалось, над головой вот-вот лопнут и посыплются стекла. Серо-черная мерзлая, колыхалась внизу траурная толпа. И вдруг окно сверху распахнулось. Парень в кепке, висевший над нею, протянул ей руку.