Вета села возле открытого окошка и жадно смотрела. Проплыли Аничков мост, коричневая громада Казанского собора. Нет, здесь было здорово, и столько всего надо было успеть!
Они сошли с автобуса у Желябова и пошли куда-то в сторону, по мосту, через канал. Все вокруг было полно странного, особого смысла, словно Вета старалась вспомнить что-то знакомое и важное, но давно забытое, и это знакомое и важное было во всем: в названиях улиц, в камнях мостовой, в подвижной и маслянистой воде каналов, в полуузнавании-полуугадывании того, что сейчас откроется впереди. Они свернули на улицу Халтурина, и здесь, рядом и неожиданно, она увидела подъезд Зимнего, серых мраморных атлантов, мощно и строго держащих свод. Это было невероятно. И от волшебной возможности таких вещей ей стало весело и легко. Они свернули в громадный, но глухой, со всех сторон закрытый двор, заваленный дровами; по просторной пустой лестнице, где мертвый и пыльный висел между этажами неработающий лифт, поднялись на четвертый этаж и позвонили. Неуловимо знакомый человек, высокий, седой и сутулый, открыл им дверь в темную высоченную глубину коридоров. Вета чуть не разбила себе лоб обо что-то угловатое, старинное и резное, потом впереди открылась дверь, и она вошла в огромную светлую комнату с камином, колоннами и массивной голландкой в углу, с балконом, на который она сразу рванулась и вышла, с трудом открыв тяжелую дверь. И тут она наконец вздохнула радостно и удовлетворенно. Широко и полно, такая, как мечталось, еще лучше, текла перед нею серая Нева, и тонко, и так знакомо золотился шпиль Петропавловской крепости над белыми пляжами на той стороне, и висели мосты, и внизу, под балконом, узкая и строгая, лежала Дворцовая набережная, обрамленная чахлыми от ветра темными липками, и был простор, и рыже и слабо пылало пламя над далекими Ростральными колоннами. Так начинался этот день. А потом пошли родственные представления, охи и ахи, и обеды, и хотя папин двоюродный брат дядя Андрюша носил морскую форму и вообще был милейший старикан, Вете хотелось скорее сбежать из этой музейной комнаты, из-под дворцовой люстры, торжественно ниспущенной с далекого лепного потолка, на улицу, продутую сырым ветром, — в Ленинград.
Только через несколько дней она начала насыщаться им, и стало возможным думать о музеях и поездках в загородные дворцы. Особенно запомнились ей таинственные блуждания по огромному запущенному и прекрасному Пушкинскому парку, изящные пагоды, полуразрушенные рыцарские замки, павильоны и гроты, заросшие пруды. И Пушкин, задумчиво сидевший возле Лицея на резной чугунной скамье, молодой, вдохновенный, нежный и такой беззащитный, что хотелось (и казалось, еще можно) оградить его от будущей горькой судьбы.
Вечерами, расставаясь до завтра с Ромой и оставив папу, который все больше уставал и все чаще отлеживался дома, Вета часто и помногу гуляла одна. Она бродила по Марсову полю, читая надписи на камнях, от которых сжималось горло и холодело внутри, она кружила по Летнему саду и потом обязательно к решеткам Михайловского замка — и дальше, дальше. Здесь, в чужом, большом городе, где не было знакомых, она чувствовала себя особенно свободно — взрослой, сильной, пружинистой. Она наслаждалась крепостью своих ног, внимательной жадностью глаз, неисчерпаемостью и серьезностью своих радостных открытий. Ей казалось, что она стала настолько старше, что почти догнала Рому, что они теперь стали совсем ровня и товарищи, и в этом новом ощущении своей силы она не жалела стремительно уходящего в прошлое детства, ей некогда было оглядываться на него.
Они ничего не успевали, чуть ли не целый день был убит на визит к старой Роминой тетке, которая так смешно таращилась на Вету, закармливала ее и такой наговорила чепухи, что чуть ли уж не благословила их, а Рома пугался, краснел и все время говорил плачущим, высоким сиплым голосом:
— Тетя!.. Ради бога!..
И это был последний день. Вета была уверена, что еще вернется сюда, вернется много раз, и все равно ей жалко было уезжать. Но папа совсем раскис, у него опять был хоть и не сильный, но приступ, надо, необходимо было возвращаться домой.