– Нет. Днем Фортунат медитирует и бережет свои силы для ночных бдений.
– Мне кажется странным, – сказал патер Фейн, – он ведь не сова, не летучая мышь. Зачем бодрствовать ночью и спать днем, закрыв окна тяжелыми занавесками?
– Сейчас вы скажете, что Господь предназначил день для трудов, а ночь для сна.
– Удивительное дело, – ответил патер Фейн. – Хотя я священник, все почему-то ждут, что я буду нарушать третью заповедь.
– Про зависть?
– Нет. Не поминай Господа своего всуе, – священник простодушно улыбнулся. – Мне в самом деле кажется, что нет нужды ссылаться на Господа, говоря, что естественней спать, когда темно, и выходить в мир, когда светло. Я называю это здравым смыслом.
Пляж, где ветер и песок еще не стерли следы Златы и Клауса, поворачивал к вдававшемуся в залив мысу, на оконечности которого на холме возвышалась высокая каменная башня маяка. Священник и старая актриса как раз стояли у подножья холма. Потом они начали взбираться по склону, покрытому побуревшей травой.
– Как вы познакомились с Фортунатом? – запыхавшись, спросил патер Фейн.
– В очереди к мяснику. Я пришла зарегистрировать мои карточки на ветчину и бекон, он оказался рядом, я о чем-то спросила. Он ничего не ответил, и я еще раз повторила вопрос, знаете, уже раздраженно. А он сказал: «Прошу прощения, я забыл, что мы изъясняемся словами. Среди своих мы привыкли разговаривать мысленно и поэтому всегда правильно понимаем друг друга. Удивительно, до чего вы здесь боготворите слова и доверяете им».
– Но сказал он это словами?
– Конечно, – пожала плечами Ольга, – я же еще не достигла уровня посвящения каппа, на котором слова не нужны. Хотя, знаете, – и она внезапно схватила патера Фейна за плечо, – в молодости я прекрасно обходилась без слов. В те времена, когда кино еще было искусством, ну, вы понимаете, да?
Стоя у подножья башни, они видели всю бухту, деревушку в ложбине холмов, ветхое здание гостиницы и уходящие за горизонт рельсы, по которым только раз в день проносился поезд – механический вестник XX века.
В своей комнате профессор Чарльз Эванс смотрит, как сгущаются за окном сумерки. Последний луч тусклого солнца спаивает свинцовое небо и оловянное море в единый сплав, серый, как одежда бедняка. Профессор Эванс переводит взгляд на зеркало и поправляет узел галстука – безупречный как всегда.
Эванс всегда старался быть безупречным – если бы не усердие, разве стал бы он, мальчишка из шахтерского поселка в Южном Уэльсе, признанным профессором физики, внушающим страх студентам и уважение – коллегам? Он был обречен иной судьбе – как отец и дед, каждое утро спускаться в забой, а вечером, пошатываясь от усталости или алкоголя, вваливаться в дом, без сил падать в кровать, пугая детей и вызывая у жены нежность, слитую со страхом и тревогой. Угольная пыль въедалась бы в кожу, забивалась под ногти, скрывала седину и подчеркивала морщины – если бы он дожил до седины и морщин.
Чарли было восемь лет, когда погиб его отец – а с ним еще двести девяносто шахтеров. Взрыв метана и угольной пыли превратил шахту в братскую могилу – только шестнадцать человек удалось вытащить, и только пятеро выжили. Тело Чарльза Эванса-старшего обгорело так, что мать Чарли не смогла опознать мужа.
Через две недели высокая кирпичная труба снова выплюнула черное облачко угольного дыма – шахта опять заработала. Еще через месяц вдова Эванс перебралась к сестре в Понтипридд, некоронованную столицу шахтерского края, где Чарли пошел в народную школу, чтобы узнать силу цифр и начать восхождение к вершинам знаний.
Физика завораживала отточенной красотой формул. Они не оставляли места тревоге и неопределенности, раз и навсегда познанные законы внушали уверенность, и эта уверенность передавалась юному Чарли: в восемнадцать лет, к удивлению матери, он отправился в Кардифф, где поступил в Университет Уэльса, не подозревая о свинцово-серых тучах квантовой теории, которые ветер нового века скоро принесет из Копенгагена и Манчестера, навсегда омрачив небесную голубизну классической физики, стройной и непротиворечивой.
Чарли Эванс избежал участи пьющего многодетного шахтера – но в новой жизни, где черный цвет был прежде всего цветом грифельной доски, он не обрел ни жены, ни детей, ни друзей. Теперь Гейзенберг и Шрёдингер пытались отнять последнее, что у него было: логическую незамутненность вселенной, уверенность и определенность.
Шестидесятилетний профессор Эванс последний раз бросает взгляд в зеркало, берет трость и спускается к ужину.
Это не то, что ты думаешь, сказала Злата, я потом все объясню. Сказала – и вихрем взлетела по лестнице к себе в комнату.
Что же значит «не то, что думаешь»? Два человека целуются на берегу – куда уж понятней. Не такой уж сложный код, чего там расшифровывать?