Мужики, посмеиваясь, настраивали весы, которые весовщик всегда инспектировал перед приемкой демидовского скота и которые всякий раз оказывались исправными. На что дед Кожин заметил, что если себе не веришь, так никаким весам гарантии не будет.
Андрей Демидов не догадывался ни о мужиковых спорах и догадках, ни о хитроумных предположениях и выводах председателя колхоза. Да и на что ему было — такие знания?
Демидов жил главным. Он всегда склонялся к работам, сколько помнил себя, — в деле, а не в заботах. Состояние для него такое же естественное и необременительное, как движение талых вод к низинам и ямам, но до которого невозможно дойти ни заучиванием заповедей о труде, ни самыми изощренными и интересными уроками труда, которые внедряют в школах какое десятилетие подряд.
Ведь так или иначе всякий здоровый порядочный человек обязан уже только в силу появления на земле и естественных при том духовных и физических тратах других людей, живущих до него или живущих ныне, — обязан отработать свой срок и обработать свой клин земли без паники и нытья, без надрыва, но и без особой горделивости: в конце концов, не о нечеловеческих же нагрузках и свершениях речь. Таков закон жизни. Демидов понимал этот закон сердцем, но не мог выразить словами — незачем, и не пытался. Потому что есть такое внутреннее состояние трудящегося, которое невероятно трудно изобразить самыми порядочными и умными словами, а если рискнешь, то вместо душевного лада и согласия обозначится как бы обязанность или даже насилие.
Труд для нормального человека — необходимость. А коли так, то почему бы, давно решил для себя Демидов, — почему бы не отработать положенную вековую смену красиво и, главное, осмысленно.
Андрей Демидов любил красивые и осмысленные вещи. И те, что существовали всегда и до него, и те, которые делал сам. Он любил назначение крестьянского труда, потому что чувствовал красоту и видел необходимость его, как пчела, верно, ощущает цельность и гармонию своего, со взятко́м, полета.
Демидов любил солнце, что поднималось, светило или грело его уж какую тысячу дней, ярусные в росте леса, плывущие под облаками пашни, озера и родники. Это и была подлинная красота демидовского бытия, и она жила с ним каждое мгновение.
И прежние, мелкие в сравнении с этим, желания оттеснило одно, властное, сильное и праведное, — желание, чтобы дети прожили свои жизни лучше, серьезнее, чище. Он хотел, чтобы они были лучше его, крестьянина, не деньгами и барахлом, а обычным трудом. Не тем трудом, каким он занят, а осмысленнее и красивее. Только такой, он понимал, труд сделал бы их счастливыми, когда — обязанность, но мученически нужная на каждый день.
Ничего другого он не мог да и не хотел детям.
Талант такой — желание передать красоту труда через всю работу, которая будет стоять на его земном пути, — верно, дан был мужику от рождения. Хвастать, стало быть, тут нечем, тем более что на детях-то пока этот талант и не осветился как надо — по малолетству. Может, конечно, есть тут заслуга Демидова. Ведь появляются люди не ленивые к поиску, к осмысленным движениям и порывам, а остаются такими немногие. Взять Константина Днищева — все россказни про мужика от его же земляков. Ведь как тот сам себя корчевал и закатывал, чтобы не опередить случаем кого в работах, не вылезть в сноровке! Сказать кому — не поверят. Дошел до того, что сам на себя анонимки левой рукой оформлял, что, дескать, не место в славных колхозных рядах тунеядцу и пройдохе Днищеву, и в письмах же и наказание определял «условно и навсегда вывести из сельского сообщества, назначив пенсию по инвалидности не свыше шестидесяти рублей» — большего, дескать, не заслужил.
Конфликты и недоразумения сельского общества с Демидовым едва дождались первого лета. И о приезжем узнали даже те, кто никогда и ни о чем добровольно не интересовались. Началось с того, что однажды в час оперативки прискакал весь в мыле Константин Днищев и, тяжело дыша, объявил специалистам с порога:
— Вредитель колхозный, мошенник, блин, ваш скотник-новатор! Он уже не только на площадке деньги стрижет — еще и за гуртом дойным доглядывает!
— Разрешили мы ему, Константин, — сознался Шевелев. — Пастухов не хватает — ты же, к примеру, не пошел, как тебя ни вербовали. А потом — какая беда? Чего в личную замочную скважину про человека увидал?
— А то, блин, увидал, гражданин председатель, что мужик задарма колхозные пастбища пользует! А народ видит: с общественным косяком у него бродят и личная корова с теленком да бычок. Ты, председатель, шибко занят стратегией урожая, а мы бдительность коллективную терять не вправе!
— Бери машину, привези Демидова, — наказал Шевелев бригадиру отделения Пепеляеву, полному и вечно недоверчивому человеку, который, рассказывают, и на свадьбе своей на невесту и гостей смотрел с большим неубеждением, а уж после нее — и вовсе.
Бригадир недоверчиво поглядел на председателя, тяжело поднялся и вышел.
— Скот твой в стаде? — спросил, не здороваясь, Шевелев, когда Пепеляев вернулся с Демидовым и недоверчиво опустился на стул.