Лежа в постели, я читала перед сном. Потом опустила раскрытую книгу себе на грудь и перевела взгляд на стены своей комнаты, белые и гладкие; мягкий свет китайского бумажного абажура придавал им легкий оранжевый оттенок. Из родительской спальни до меня доносились звуки телевизора, а из окна – непрестанный шелест уличного движения. В квартире сверху кто-то ходил на каблуках прямо над моей головой – туда-сюда, туда-сюда. Мне захотелось пить, я пошла в кухню. Где-то в темной глубине тихонько урчал холодильник, свет уличных фонарей выхватывал из темноты чистый стол и сушилку для посуды возле покрытой кафельной плиткой стены. К этому часу консьерж уже, наверное, забрал мешок с мусором, который мама обычно оставляла на лестнице с черного хода. Каждый раз, когда мама замечает в кухне таракана, она звонит домоуправу и закатывает форменный скандал. На следующий день приходит человек с рюкзаком, и вся квартира наполняется слабым, однако неприятным запахом, который, судя по всему, маму только успокаивает. Я попыталась представить себе дом размером с нашу кухню, такой, о котором мне рассказывал Марито: дом с глинобитными, в трещинах, стенами, дом, крытый соломой, в которой полно гнезд затаившихся поцелуйных клопов. Я вернулась в свою комнату со стаканом воды и забралась в кровать. Марито рассказывал мне о ночах в Сантьяго, о лесных шорохах и тишине, от которой звенит в ушах. Он говорил о том, как ночует там: вместе с двоюродными братьями, на составленных рядом, связанных веревкой топчанах, чтобы все поместились. И как жарким летом они вытаскивают топчаны наружу, под деревья, – там чуть прохладнее. Рассказывал и о том, как порой среди ночи слышно, как дядя с тетей занимаются любовью. Жаркими или теплыми ночами, когда люди ложатся спать и гасят свет, поцелуйные клопы выходят из своих убежищ. Если они оказываются на потолке или высоко на стенах, то они падают вниз с негромким стуком, похожим на звук капели.
Телевизора в соседней комнате уже не слышно, но вот в квартире за стеной кто-то поставил классическую музыку. Для моих родителей ранчо было чем-то живописным – они бы использовали именно этот эпитет. И теперь мне приходит в голову мысль, что разница между этим их восприятием и тем знанием, которым обладал Марито, некоторым образом дает представление о расстоянии, что мне еще предстоит пройти, чтобы начать его понимать.
В следующие выходные, взявшись рассуждать о Шагасе, я страшно собой гордилась. Марито при свете керосиновой лампы ремонтировал старый блендер, который он привез из Сантьяго, а я сидела на топчане и вещала с видом эксперта, весьма неравнодушного к своей теме.
– Чего я совсем не понимаю, так это как такое может быть, что люди не замечают, что они больны, – выдала я очередную тираду. – Если болезнь увеличивает размер твоего сердца уж не знаю, во сколько раз, то ты же никак не можешь чувствовать себя хорошо.
Марито продолжал заниматься блендером. С тех пор как я завела этот разговор, он не произнес ни слова.
– Как они могут продолжать работать? Крестьяне в поле или рабочие на стройке… – я сделала паузу, вновь ожидая, что он что-то скажет. – В книге написано, что заболевание протекает бессимптомно, но я никак не могу понять, как оно может быть бессимптомным. Мне кажется, что им не следует выполнять тяжелую работу.
Я и сама ощутила, что только что сморозила глупость: люди, о которых шла речь, не могли выбирать себе работу, и мой комментарий должен был бы вызвать протест, но Марито, никогда не пропускавший мои ляпы такого рода, молчал. Спина у него блестела от пота; он разобрал весь блендер до последнего винтика и теперь сосредоточил всё свое внимание на какой-то детальке, которая, без сомнения, и стала причиной неисправности. Я подумала спросить его, заплывал ли глаз у его кузена после укуса клопа, если, конечно, он был тогда рядом и мог это видеть. Мне хотелось знать, понимали ли они, что мальчик может умереть. Но эти воспоминания, должно быть, для него слишком болезненны. Наверное, оттого он и молчит.
– Чего я совсем не знала, так это что болезнь Шагаса – одна из основных причин детской смертности, – сказала я, вновь пытаясь вовлечь его в разговор.
Он развернулся на стуле и уставился на меня, как будто раздумывая, стоит ли вообще со мной разговаривать.
– Ты ничего не понимаешь, – произнес он.
Опять, опять это вечное «ты ничего не понимаешь», это мое неведение, которое он сбрасывал на мою голову, как ком земли.
– Чего я не понимаю?
– В твоем мире такого не бывает. Мой брат умер потому, что его укусил клоп, который живет на потолке их ранчо. – Он замер с винтиком в руке, словно не знал, куда его вкрутить. – А те, кто мог бы сделать хоть что-нибудь, чтобы этого не случалось, занимаются статистикой и пишут идиотские книжки о детской смертности. – Он вновь развернулся спиной ко мне и выбрал другой винтик.