– У меня назначена встреча с заведующей отделением, – для сановности начиная гнусавить, произнес Виктор Игнатьевич. Он хотел еще прибавить: «что значит „нечего ходить!“», но удержался, чтобы не повторять и тем самым как бы признавать существующими эти безобразные слова. Вместо этого Виктор Игнатьевич добавил: – Я – профессор Ложкин.
Виктор Игнатьевич, в общем-то, не слишком рассчитывал пробудить в этой хамке почтение к своему званию – убаюканности в нем уже как не бывало, – нет, но он как-то подспудно попытался намекнуть, что пришел сюда не в качестве рядового посетителя, а по каким-то особым профессорским делам. И зря он это прибавил.
– Ах, прахвесор! – гостеприимно воскликнула хамка, оставив Виктора Игнатьевича в полном убеждении, что она искажает это гордое слово намеренно, с целью уязвить, еще и чуть ли не передразнивая самого Виктора Игнатьевича, чуть ли не намекая, что лезут тут в профессора, а сами даже разговаривать правильно не выучились. – Тут все прахвесора… А раз прахвесор, то и читайте, что на дверях написано: неприемный день.
Непристойное эхо носилось по вестибюлю, сейчас начнут выглядывать любопытные. Уборщица, оставив метлу, решительно взялась за швабру – изорванный рукав метнулся, как отяжелевший язык пламени, – и начала беспорядочно ширять шваброй во все стороны, словно в бессмысленном танце, выбрасывая швабру так далеко, что ей приходилось наклоняться, будто выгоняя кошку из-под кровати. Вся эта разнузданность, очевидно, адресовалась Виктору Игнатьевичу.
«Каждому еще объяснять», – подумал Виктор Игнатьевич с тем чувством, что в существе дела он прав, но считает унизительным доказывать свои права кому попало, и двинулся вперед. С этой публикой…
Уборщица шагнула навстречу и, взяв швабру наперевес, уставила ее на Виктора Игнатьевича, будто рогатину на медведя. Перевернутое пламя влажного рукава качнулось и весомо застыло траурным, прошедшим огонь и воду штандартом.
Виктор Игнатьевич возмущенно – так сказать, не веря своим глазам, – воззрился на нее (хотя какое там, он был испуган, а не возмущен), уповая на то, что она все же устрашится своего деяния, в самую возможность коего добрые люди и поверить не могут, воззрился и понял, что да, сделай он шаг – и она не поколеблется сунуть мокрую тряпку прямо ему в физиономию. Лицо, кстати, у нее было позначительнее, чем у него, – аскетическое, с впалым, привычно стиснутым ртом: нижняя губа словно поджимала верхнюю к пригнетенному книзу, резко очерченному носу – такие лица часто встречаются на рисунках Леонардо, попадаются они и среди римских цезарей. Только нездоровая отечность чем-то чуждым, посторонним кое-где легла на эти черты, отечность, поднимающаяся, очевидно, снизу, потому что ноги у нее были хотя и не толстые, но сплошь в ямках, похожих на вмятины от пальцев ваятеля.
Всего этого Виктор Игнатьевич не разглядел, но он прекрасно заметил и оценил и решимость взгляда, и банно-пятнистые, алкогольного оттенка разводы в окрестностях носа. Тем не менее, Виктор Игнатьевич, возможно, и попытался бы что-нибудь предпринять, но где-то в неведомой дали послышался распорядительный голос Лины Васильевны. Виктор Игнатьевич, конечно, мог бы позвать ее на помощь, но посудите, каково это – предстать перед дамой, с которой только сегодня любезно беседовал в качестве престижного клиента, в образе затравленного медведя, из глубин коридора взывающего об избавлении.
Виктор Игнатьевич наспех пожал плечами и в пять шагов оказался на улице. Там, забыв об интеллигентной неловкости, он живым духом проскакал до твердой асфальтовой почвы, где и сам отвердел душой и зашагал по переулку, еще более укрепляясь от вида собственной тени, которая хотя и чрезмерно выламывалась, но руками размахивала очень энергично и, казалось, даже сердито пофыркивала, как будто он и не испуган вовсе или, там, оскорблен, а, наоборот, рассержен, словно начальник, обнаруживший важное упущение, за которое ему не терпится распечь в пух этих разгильдяев. Виктор Игнатьевич и на автобусной остановке раза три энергично прошелся туда-сюда, но рядом, как всегда некстати, торчал народ, отчего прохаживаться было неловко, тем более пофыркивать, так что Виктору Игнатьевичу поневоле пришлось более или менее осознать случившееся, то есть разжать холодный комочек в животе, позволив холоду заполнить все опустевшее тело. И ощутить – не то что дрожь, но некую вибрацию, словно идущую извне, через пол, как это бывает в самолете.
И жуть вдруг взяла, что есть же во вселенной такие ужасные закоулки, в которых на людей наставляют швабры. Да с ним ли это было, с тем самым, кто сейчас, заложив руки за спину, внушительно предстает миру на автобусной остановке? Виктор Игнатьевич внезапно понял, что огражден от оскорблений и даже насилий, в сущности говоря, лишь доброй волей окружающих – вот хотя бы и нынешних его коллег по ожиданию автобуса.