– Ты смотри, птвоюмать, опять семерка пикирует!
– На полтиннике бы давно доехали.
– Слышь, Шурик, беги, бери диспетчера за галстук, чтоб быстрей лаптями шевелил. А то, скажи, усы без наркоза повыдергаю, – и обширный победный взгляд.
Снова семерка. Это и впрямь издевательство. Простодушная умудренность, обычно так выгодно выделявшая Виктора Игнатьевича на автобусных остановках, изменила самым бессовестным образом.
– Ну-ка, Ириша, какая это цифра? Правильно, семь, – выводит терпеливо и ласково.
– А потом подряд три двадцать третьих будут.
– Четыре. Они кончат партию в домино и поедут.
– Опять семерка, птвоюмать! – возмущенное удовлетворение.
– Он что, вокруг квартала ездиит!
– Слышь, Шурик, ложись под колесо, пусть он через тебя буксует. Скажи: пока не повезешь к Ваське, не встану, – победный взгляд.
А подлинного возмущения – ни в ком! Виктор Игнатьевич незаметно для постороннего глаза приплясывал на месте. Он уже не замечал, как жирный, каплистый туман щекочет лицо.
Очередная семерка. Они проходили без задержки, выныривая из иной жизни, свободные и празднично иллюминованные, как трансатлантические лайнеры. Карнавально серебрился асфальт.
– Ну-ка, Ириша, сколько автобусов прошло? – приободряет дидактически. – Неправильно, подумай.
– В это время всегда плохо ходят.
– Надо в управление написать, сорок минут стоим…
– Больше, сорок минут было, когда третья подошла, давно уже надо было написать.
– Да ты что, птвоюмать, опять семерка?
– Точно, вокруг квартала ездиит. Говорил, на полтинник…
– Слышь, Шурик, бери его за задний мост…
Но подлинным возмущением все-таки и не пахнет. Удивительное безразличие, неуважение даже и к собственным словам! Однако в теперешнем состоянии Виктор Игнатьевич не осмеливался и рассердиться как следует, а на всякий случай старался поглядывать на соседей с симпатией. И когда подошел подслеповатый на правый глаз вожделенный Двадцать Третий, Виктор Игнатьевич пропустил их вперед, хотя едва не начал при этом приплясывать в открытую.
Все это время Виктора Игнатьевича преследовал то наплывающий откуда-то, то вновь удалявшийся призрак покатывающегося хохота Аллы Пугачевой.
В автобусе навстречу Виктору Игнатьевичу, чернея узким цыганским лицом, решительно шагнул высокий парень. Виктор Игнатьевич отпрянул, а парень, не заметив его испуга, хватаясь за перекладины, прошатался к выходу. Это была последняя вспышка неврастении. Заняв изолированное место у колеса, лицом назад, в обстановке более домашней и в то же время среди людей, – что ни говори, а все-таки лишь от них приходилось ждать защиты, – Виктор Игнатьевич несколько расслабился.
Сбоку послышался знакомый голос:
– Слышь, Шурик, а ты сунь пятак в компостер, раз – и пробей. Или зубами пожуй, – и победительный взгляд окрест себя. И снова: – Шурик, держись за воздух, а я за тебя.
Виктор Игнатьевич задержал на своем недавнем громком коллеге долгий насмешливый взор. Пустым местом он был для Виктора Игнатьевича, вот что. Виктор Игнатьевич взглянул на его левую руку: пальцы были сложены с прежней естественностью, но чуть прищелкивали в непринужденном ритме.
На лице Виктора Игнатьевича наметилась даже простодушно-умненькая улыбка. И – раскаленным шилом: грязная тряпка у лица, непреклонный взгляд, россыпь фиолетовых волосяных червячков вокруг носа и – абсолютная беспомощность. Ужаснейший гнев поднялся из груди Виктора Игнатьевича. Схватить эту мерзкую швабру, резко вырвать – стоп! – а дальше что? Визгливые вопли, толпа белых халатов и фланелевых пижам, он едва удерживает рвущуюся мегеру, – а может быть, и не удерживает, и кто знает, что за этим последует, – письмо хотя бы в ректорат: заведующий кафедрой подрался с уборщицей… Кошмар!
Но почему, почему он бесправнее этой хамки? Почему
Да ясно же почему: потому что ей нечего терять ни в репутации, ни в зарплате. А ему есть, он сам этого и добивался всю жизнь: чтобы было что терять.
Но почему же терпят в обществе таких гадких, никчемных… – и снова нечаянно понял: отнюдь не никчемных. Такие, как она, необходимы обществу для всяких непрестижных работ. Мы прикованы к взаимной нужности, как каторжники к общему ядру, совсем уж неожиданно подумалось Виктору Игнатьевичу: взаимная нужда эта согнала нас из лесов в города и заставила, ненавидя друг друга, все-таки подтирать друг за другом грязь или возлагать на себя общие духовные тяготы. Виктор Игнатьевич сам поразился циническому размаху своих обобщений, но чувствовал, что обобщения эти, в сущности, в чем-то не так уж новы для него.
Да, люди эти, увы, нужны ему… А он им? Понимают ли они, что в сравнении с его заботами их собственные дела, и так далее? И снова всплыло непреклонное лицо с волосяной фиолетовой россыпью, – и понял Виктор Игнатьевич, что не ценит эта публика его трудов и ценить не собирается.